Там, в шкафу, на нижней полке

Тетрадь, лампа, чистая тетрадка, школьная

 

 

Всем, кто не исполнил

своего предназначения

Вам по душе сайт «Счастье слова»? Он работает без рекламы, на голом энтузиазме! Поддержите его владельца, купите сборник лирических рассказов «Многоточия»! Всего двести деревянных! Сюда, пожалуйста.

 

Женщина сидела на кровати и разговаривала сама с собою.

Комната была невелика. Из всей обстановки письменный стол, рабочее кресло, шкаф с книгами, кровать да тумбочка.

Тишина стояла непривычная. Не клацали, дробно шелестя пластмассою, клавиши, не гоняли воздух вентиляторы в железной башне компьютера, не кипел на кухне многоваттный чайник, поставлявший тому, кто работал в этой комнате, зелёный чай с молоком — чашку за чашкой. Кофе муж пил единственный раз за день, ранним утром: давление прыгало, в груди побаливало-покалывало.

— Говори, Роза, говори, — попросила себя женщина.

Оглянулась на кровать, на которой сидела. На примятую подушку. На гармошку складок на простыне, на откинутый к стене плед. На следы тела, которое спало здесь.

— Говори, не останавливайся, — сказала тише, разыскивая в себе тоску, нащупывая кручину.

Тридцать два года провела она подле Гененьки, однако время так утряслось, уплотнилось, так застыло в своей плотности, что мнилось, будто свадьбу только вчера сыграли и будто никакого прошлого нет, а замерло во всём настоящее. Вот мама платье гипюровое ей на спине стягивает, вжикает молнией, холодя змейкой замочка шею, пробует, как сидит в талии, не топорщится ли, не туговато ли в лопатках, спрашивает, ладно ли спереди да сзади, не трещит ли где по швам, не ощущает ли Розушка себя в коконе, а потом, сквозь всхлип радостный, вдруг выдаёт: вроде бы дочь вчера родилась, а уже и замуж выходит.

— Вчера! Всё вчера! Так близко — руку протяни! И не коснёшься — так далеко!

Она пожала плечами, словно и вправду проверяла, хорошо ли сидит то платье.

Не находя печали, не понимая, отчего она не чувствует горя, отчего слёзы не высушивают тело, Роза отвернулась от кровати. В шее болезненно хрустнуло. Были, были эти годы, отложились, солью ли, камнями ли, рубцами ли. Но не постичь времени текучесть! Загибая пальцы, Роза сосчитала число дней, отделивших и отделяющих её от Геннадия. С утра на один день прибавилось. И последние эти дни представлялись Розе промежутком дольше всех тех лет, что прожила она прежде.

— И не поверишь в эту математику!

Пауза. И снова, шёпотом:

— Ты говори.

Да что говорить-то? Что обшёптывать? Разбивать словами тишину? Где столько слов-то взять? Существительных да глаголов? Откуда они у неё? Это Геннадий — мастер словами играть, подбирать, расставлять в нужном порядке, вышибать рядками чёрные буковки, запятушки и точечки, посылать людям, охочим до политики-аналитики, до статей-новостей, которым конца-края не предвидится точно так же, как нет конца-края человеческому труду. А она…

Роза посмотрела на притихший компьютер на столе, пригляделась к тонкому налёту пыли (смеет ли стереть, уничтожить?), подняла голову к потолку, заметила свежую паутинку, сотканную в уголке над книжным шкафом, перебрала глазами классические собрания сочинений за стёклами, скользнула взглядом по нижним глухим дверцам, за которыми прятались Генины старые бумаги, лежало юное его прошлое.

В стекле шкафа Роза встретилась с тёмным своим отражением. Не напрягая дальнозорких глаз, прочла знакомые имена на книжных корешках. Джон Стейнбек. Ирвин Шоу. О. Генри. Антон Чехов. Чёрный ряд Куприна, жёлто-полосатый ряд Короленко, сиреневый — Синклера Льюиса. За ними скрывался многотомный болотно-коричневый Толстой. Протирая створки, полки, корешки, она заучила имена, запомнила краски томов. Читать не читала; Гененька её не за то любил. Давненько муж не открывал шкафа, не снимал с полок книг. Много набиралось пыли в их квартире на первом этаже, надувало, наносило ветром; смеялся над пылью муж, говорил, это летучая земля лугов, пропахшая клевером; ты принюхайся, говорил. Не помнила Роза, когда находила отпечатки, перебивающие пыль по краям стёкол, возле ручек под бронзу. Раньше, когда Гененька ещё читал, когда урывал на чтение часок-другой, когда восклицал радостно: «Ах! Свобода! С книжкой!» (будто свобода хранилась именно в книжках), он непременно захватывал, заляпывал пальцами, костяшками ли, шкафные стёкла. Руки у него были большие. Когда — то ли вчера, то ли в прошлом веке, — он впервые обнял её, Роза ощутила, как взяла её средь Вселенной сила неведомая и уж не отпустит. И она поняла тотчас, что пойдёт замуж за человека, на чью ладонь можно положить арбуз, и не дрогнет ладонь, и называла его потом так: счастье моё большерукое.

— Гененька…

Голос в комнате прозвучал одиноко, чуть позвенел после «а», как бы вернулся звоном к говорившей. Скоро ли будет Гененька? Опять начальство заслало его в московскую командировку, которые он ненавидит? Или опять сердечко прихватило, но «скорая» приехала вовремя, докторам больничным заплачено, лечение позади, и Гененьку скоро выпишут с указаньями насчёт покоя и смены образа жизни? И он вернётся домой, говоря, что поживёт ещё, что моторчик ещё ничего, постучит, погоняет кровушку, а Роза, копя тревогу в своём на удивленье крепком сердце, подумает, что покой бесплатным не бывает, стало быть, в речах докторов проступает противоречие. И снова Гененька будет говорить, что накопилась тьма работы, и будет работать. В кабинете. Беря из её рук чашку чая не глядя, чашку, подаваемую на блюдце ручкой вперёд. Шуруя большими пальцами по чёрным клавишам компьютера, прозванного пишущей машинкой. Споря через микрофон на ножке с далёким начальством о политике, о новых законах, новом надзоре, о правительстве. Решая нервно, что оставить, что переписать, что заменить, что вычеркнуть, пропалывая тексты журналистов, как грядки, избавляя их от опасных сорняков, творя внутреннюю цензуру так, чтобы внешней ничего не досталось, чтобы патроны-глаголы (тут Гененька усмехался) гремели вхолостую, вместо пуль пуская треск.

Сеть. Интернет. Работа, перетекающая по проводам. Деньги, по ним же перетекающие. И не имеет значения, где, в какой области, в каком городе живёт, прописан работник. Провода соединяют. Ничто не имеет значения, кроме умения делать работу и согласия обменять жизнь на зарплату. Загибая непослушные пальцы и шевеля губами, Роза прикинула, сколько её Гена (ежели по должности, то выпускающий редактор такого-то сетевого издания Г. Г. Верхонцев) отработал дома. Её Гена, редко выходивший на улицу и в последние годы словно и не веривший, что улица, какое-то иное пространство, заквартирный мир, существует. По домам, по квартирам, за стенами работают нынче многие. На них, невидимых, имеется коммерческий спрос. Кроме внимательных жён, никто и не знает, что работа съедает у невидимок по десять, по двенадцать часов, сутки за сутками отнимая, минусуя жизнь. Вечером, сняв очки, убрав очки в футляр, Гененька творит ритуал: на пару с отпускающим его тело креслом вздыхает и говорит, выпрямляясь с осторожностью, оберегая позвоночник, говорит громко, празднично: «Роза, я вернулся!» Затем просит чашку кипячёного молока с мёдом, медленно, по глоточку, пьёт, глядя в кухонное окошко, за котором, когда зима, черно и от фонаря сиренево, когда лето, серо или светло, и доносятся голоса, иногда детские, иногда взрослые, иногда пьяные, иногда спорящие, а иногда вопит автомобильное радио, а то нет ни голосов, ни радио, и ветер шумит листьями, рвёт листья с ив и тополей, и тогда Гена говорит, что лето мигом пролетело, и времени нет, а есть превращение. Допивает молоко. Целует её на ночь. Уходит обратно в кабинет, раздевается и, поскрипев матрацем, поворочавшись, засыпает в кровати. Вот в этой кровати. А то не спит, мучается бессонницей. В четыре сорок подъём. Крепкий кофе, тарелка каши — Роза, сова, не жаворонок, вставала, продирая красные поутру глаза, не понимая, кому там, далеко, это нужно, кто там бесконечно потребляет безвкусное, без соли и перца, словесное варево, варила не слова, но кашу, любил муж пшеничную и манную, и овсяную тоже, а гречневую и перловую не особо жаловал, потом удалялась в свою комнату, в свою постель, досыпать, — а у Гененьки за прохладным душем следовал безмерный рабочий день. Клац-клац-клац, играет Гена на клавишах, наяривает на своём пианино, пробегается по йцукенг, фывапролдж, ячсмит, сидит в кресле с застылой, словно приклеенной к губам полуулыбкой-полугримасой. Как-то она спросила, отчего такое у него лицо, словно он что-то нехорошее видит. Гененька, поразмыслив, ответил серьёзно: лицо отражает внутреннее энергетическое напряжение. Она заглядывала в кабинет, подавала чай или подогретое молоко, или растворённый в кипятке бодрящий цикорий, и со страхом тайным это напряжение ловила. Казалось, вот-вот организм за столом загудит, как машина, включатся в нём вентиляторы, как в компьютере, завертят лопастями, чтобы остудить нагревшиеся органы, охладить горячий механизм внутри. И жутко делалось Розе, когда Гененька требовал чаю погорячее, и воображалось, когда он отхлёбывал, другою рукою успевая клацать, что это не над чашкой пар поднимается, а из горла, из лёгких мужа дым выходит.

И ладно, было б оно главным, дело это. Клац-клац. А то ведь нет. Об ином он думал, Гененька. А лучше шире сказать: мечтал.

— Тетрадка! Старая советская тетрадка. Собирался исписать тетрадку. Рассказами. Нет, планами рассказов. Как-то он их называл, планы? Заметки? Наброски?.. Заготовки! Заготовки с названиями. Названия, говорил, — половина дела. Писать хотел не на компьютере, клац-клац, а в тетради. Там она, тетрадь. В шкафу её держит… держал. На нижней полке. Вместе с журналами теми.

Роза снова обернулась. Взглянула на кровать. Погладила рукою клетчатый плед, который муж клал поверх второй простыни: не любил пододеяльников. Потом повернулась, оценила нарождавшийся слой пыли на тумбочке. Стенки тумбочки были для неё прозрачны. Внутри аппарат для измерения давления, пузырёчки, таблеточки, очки в футляре, пара книг, которые Гененька всё перечитать собирался.

— Сто рассказов, говорил, напишу. Улыбался. В глазах по живому солнышку зажигалось. Молодел прямо! Я, говорил, столько людей, столько жизней перебрал, столько статей и очерков написал, такой у меня набрался громадный опыт, что рассказ в чистовике за полдня накатаю. Заготовки, говорил, сделаю, названия придумаю, идею в названиях отражу, передам основное, поэтичное, лиричное передам, — и вперёд, за работу машинистки.

Мне, объяснял, надо книгу по себе оставить. Большую такую книгу. Сто рассказов. Недлинных.

Длинных штук не любил. Кашей-размазнёй обзывал сочинения длинные. Может, потому так, что в журналистах и редакторах полжизни проходил, кромсал и сокращал без счёта. Чехов вон тоже из фельетонистов вышел. Масштабом кто брал, так это Лев Толстой: производил по два да по четыре тома; фамилию да имя оправдывал.

А может, потому кратким был Гененька мой, что знал: на длинное время негде взять.

Времени и на короткое не хватило.

Слишком быстро время проходит, говорил. Уходит. Навсегда. Невозвратно. Сегодня тебе исполнилось двадцать пять, завтра тридцать четыре стукнуло, а там, глянь-ка, и сорок восемь лысиной припечатало. Вот и полувековой рубеж позади, и где-то за поворотом старуха с косой караулит. Утром цветок, днём сено, вечером тлен! Здесь, говорил, что-то не то. Отчего бы не сбавить скорость?

Чем старше становишься, тем дольше рабочий день. И не замечаешь, говорил, что с некоторых пор красные выходные сделались чёрными буднями, и не помнишь, когда оно началось, когда определилось и обнаружилось, что на «выход» остались одни ночи. Только думаешь торопливо: сейчас, сейчас, докончу, добью задачу, завершу неделю, избавлюсь от груза, а там полегче станет. Не становится, нет! Летят месяцы, складываются в годы, за одной задачей поспевает следующая! Где финишная лента? Об отпуске и не заикнись — конвейер с новостями пауз не терпит! И рад бы сбавить темп, да нельзя: погонит начальство, заменит на более шустрого, на молодого… И куда подашься, когда тебе за полсотни набежало-натикало? На какое такое новое место? И новое ли? Всюду, куда ни глянь, та же старая гонка, в которой люди будто на жизнь нацеливаются, день за днём палят в неё, ранят и убивают. И это-то убийство и есть главная задача, главная цель. Тихий фашизм. Невидимый барак. Дозволенное работное замучивание. Когда-то был райский сад, а нынче трудовой лагерь.

Выдастся у Гененьки посреди дня свободный час, «лёгкий часок», так он их называл, — на кровати вытянется, пледом укроется и лежит. Не засыпая. Не могу, говорил, заснуть. Рад бы, да не могу. Да и кто при этаком энергетическом напряжении заснёт! Всё о работе думается, думается — куда тут спать! Всё слова бесконечные, новости, скандалы, политика, президент, министры, законы, реформы, протесты, цензура, штрафы, сети социальные, санкции американские… Патриоты, либералы, аналитики, политологи, депутаты, трубы нефтяные, трубы газовые, доллары, коррупция, инфляция, армия, гвардия… Разве это нужно человеку для счастья? А коль не нужно, зачем оно? Лучше б люди книги читали, говорил Гененька, а сам вздыхал да на шкаф книжный поглядывал. Книги — осадок веков, новости — пена момента; книги приобщают к передовым умам человечества, новости прикрепляют к стаду, стрижки ждущему. По статистике, говорил, россиянин читает книги девять минут в день. Стало быть, вовсе не читает!

Не добрался Гененька до тетрадки своей. Какою тетрадь была когда-то в советском промтоварном магазине куплена, чистенькою, гладенькою, такою и осталась.

Пожалуй, и хорошо, что осталась. Кто б читал твои рассказы, Гененька? Эти, что ли, которые по девять минут?

Она выдохнула. Вдохнула. Так много говорила! А ведь не болтливая. Даром что женщина. С молодости предпочитала слушать. В их доме главным умом был Гененька. Она изначально признала это и с мужем не спорила. Ну, разве из-за полосок коврика в прихожей или литров холодильника, или цвета электрочайника… Подумав о чайнике, Роза поняла, что хочет пить. Отправилась на кухню, слушая под хромою ногою скрип паркетных досок. Мелкими ровными глотками выпила у мойки стакан воды. Фильтры надо поменять, отметила. Вернулась в мужнин кабинет. Склонилась у шкафа, распахнула нижнюю дверцу. Присмотрелась к стопе, к корешкам, вытянула один за другим старые журналы, «Юность» да «Смену». Открыла первый журнал на закладке, вздрогнула, когда уставился на неё с фотопортрета 24-летний Гена. Провела пальцем по шершавым буковкам его рассказа. Перечитает потом. Читала когда-то, да не помнит ни слова. Гененька называл эти рассказы ранними. Это потому, что мечтал и поздние сотворить. Смотри-ка, что за тиражи были в СССР: миллионные! Покупали люди журналы, в очередь на почте стояли, подписывались, проверяли ящики, ждали, когда почтальон принесёт свежий номер, с нетерпеньем ждали! И она ждала, о любви в «Юности» искала. Во как читали! Нынче, Гена говорил, тысяча экземпляров — нормальный тираж. Нормальный! Никому не нужно о любви? Нет коммерческого спроса?.. Роза углядела в стопе зелёненькое со скобочками, вытянула за краешек из бумаг, лежавших тяжело, плотно, тетрадь. Вытянула осторожно, приподняв папки, давившие сверху: не прижать бы, не порвать бы обложечку тетрадную. Открыла не тотчас, поглядела сперва на обложку. Непостижима быстрота времени, неуловим бег мгновений, слагающих в сумме жизнь! Прекрасно, до малейших ощущений, до давления шариковой ручки на средний палец Роза помнила, как подписывала такие обложки своих тетрадей. Ученицы 5-го «Б» класса средней школы номер… Что было год назад, помнилось куда хуже. Юные дни проступали в памяти зримо, выскакивали чёткими эпизодами; старые сливались в однообразную пелену.

Роза перелистнула бледно-зелёную обложку.

Ни слова под нею. Пусто на линеечках. Все до единой страницы чисты. Роза понюхала тетрадный разворот. Бумага пахла временем.

Она убрала тетрадь и журналы в шкаф. Выпрямилась.

Надо бы поменять бельё на кровати. Нет. Постирать? Нет. Разве что от пыли спасти. Простыни и наволочку. Похлопать, потрясти на воздухе. И обратно постелить. Ведь Гененька спал на этой простыне, когда его сердце умолкло, остановилось. Износилось, сказал врач. Устало, подумала в ответ она.

Это ж как надо устать, чтоб не написать ни одного слова! Чтоб знать: можешь и хочешь, но не делать, а мечтать.

Что-то тут не то, говорил Гена. И тут же добавлял, объяснял, вроде как спорил сам с собой, возражал: всё, говорил, тут то! И у всех оно одинаковое. Мы не желаем знать, чем на самом деле измеряется время. Не минутами, не часами, не годами — усталостью сердечной измеряется! У мальчишек и девчонок что за усталость? Так, на часок, на ночь, — и улетучилась. С тех же, кого болью и кашлем донимают стариковские беды, кто тащит на горбу камень десятилетий, усталость не сходит, а только накапливается внутри, тяжелеет.

Жизнь — она как школьные каникулы. Сегодня ты радуешься солнечным июньским денькам и воображаешь, что впереди у тебя вечность, завтра дрожишь от августовских дождей и не веришь равнодушному календарю. Сегодня думаешь о выпускном вечере и будущем, завтра ощущаешь на темечке плешь и слышишь глумливый хохоток смерти.

— Гененька ли говорил это?

Теперь Роза смотрела в окно. Проводила мысленно ниточку от настоящего к прошлому, улавливала зыбкие пограничные мгновенья, за которыми настоящее оборачивалось прошлым. Словно серии фильма, прокручивала в мозгу годы, минувшие в квадрате из двух комнат и кухни, в этом фрагменте нижнего этажа панельной девятиэтажки. Казалось, совсем недавно они сюда въехали. Казалось, на той неделе, тоже июньской, сказал Гененька: вот тебе новое гнёздышко, Розонька. На краю города, ответила Роза, повыше бы, так и лесом бы любовались. Повыше квартирок не продавали, одна-единственная тут продавалась, ответил Гененька. Да и ничего, вдруг лифт сломается, тяжко наверх-то таскаться, сказала Роза, у которой уж тогда колено болело, к пятидесяти годам она подбиралась, терапевт и невропатолог сказали в поликлинике одинаково: возрастное это у вас. И она себя враз старой почувствовала. А у Гененьки своей боли хватало: сердечко пошаливало, давление прыг-скок туда-сюда, у кардиологов обследовался, проводами опутывался, тонометр иностранный в аптеке купил, таблетками запасся, это про спину не говоря, про глаза не говоря, а сам на работе газетной безвылазно, с ненормированным нервным днём, и всё приговаривал: ничего, квартирку сыну оставили, себе жилище осилили, перейду вот на удалённую работу, сетевую, полегче станет. И вони бензинной, грохота машинного нет, помолчав, сказала Роза, не то что в центре с домами его копчёными. Как странно, что Виталик наш копоть городскую обожает! Ближе к осени за грибками сбегаю, добавил Гена. Он и сбегал. Несколько грибных охот за семь лет окраинной жизни! Это почти как с тетрадью. Корзинку плетёную собирался купить. На что она ему, корзинка?

— Проветрю-ка я твой кабинет!

В ту пятницу Роза закрыла окошко, повернула ручку — чтоб никакие посторонние запахи, никакие молекулы ветра сюда не проникли. Желала оставить в кабинете Генин дух. А сейчас вспомнила, до чего Гена любил проветривать, распахивал окно даже зимой, дышал у подоконника, вымораживался, сердце охлаждал. И никогда не держал комнатных цветов.

Роза ступила на хромую ногу, скривилась от боли. Увидела, как пальцы охватывают, обнимают белую оконную ручку, поворачивают до прямого угла. Женщина распахнула окно, впустила июнь, вдохнула июнь. И поразилась теплу. Это потому, что о зиме, о морозе думала.

Кабинет наполнился шумом листьев, похожим на шум моря. Вот бы сосчитать эти листья, отчего-то подумалось Розе.

Но кто ж сосчитает листья, волны, звёзды? Души?

Ива, самая пышная среди ив за тротуаром, шумела длинными листьями, струила плавно листья, с изнанки серебряные. Гененька сказал как-то, в окно глядя: смотри-ка, да мы богачи: у нас есть серебряное дерево. И блеснула в луче солнечном его бородка, тоже серебряная, и вспыхнул в глазах восторг, и выскочил из помолодевших глаз юноша, бросился к застыдившейся, встрепенувшейся Розе. И было у них то, в чём замирает, останавливается время.

Запел вдруг соловей. Соловей? Никогда она их в асфальтовых ивах не слышала. Концерты их звенели, разливались там, за луговиной, на опушке лесной, пропевались над маслятами и красноголовиками.

Щёлк-щёлк, фию-вить, фию-вить, цак-цак, цак-цак, фию-и, фию-и. И так ловко застукотал, будто по ксилофону палочками пробежался!

В серебряной глубине пряталась певчая пташка.

Малая пташка — великий звукоподражатель. Тоже Гененька говорил.

И снова полилось, как по нотам: фию-вить, фию-вить…

Тут-то её и прорвало.

Слёзы падали, обжигали руки, скатывались по пальцам, пробегали по ногтям, разбивались о паркет, покрывали брызгами горячими больную ногу, будили ударами гулкими сердце.

 

© Олег Чувакин, 11-27 августа 2018

Услуги опытного редактора, а заодно и корректора через Интернет. Ваш текст причешет и отутюжит Олег Чувакин. Вам сюда!

Подписывайтесь на «Счастье слова» по почте!

Email Format
86

4
Отзовись, читатель!

avatar
2 Ветка отзывов
2 Ветка ответов
0 Подписчики
 
Наибольшее число ответов
Горячая тема
3 Число отозвавшихся
АлинаОлег ЧувакинИрина Бирюкова Авторы последних отзывов
  Подписка  
Подписаться на
Ирина Бирюкова
Гость
Ирина Бирюкова

Знаю я как … «прорывает»… Спасибо. Олег, за прекрасный рассказ!

Алина
Гость
Алина

Как знакомо: «работа, перетекающая по проводам» и добровольно-принудительное согласие «обменять жизнь на зарплату». Спасибо! С удовольствием прочитала рассказ.