Мёртвый хватает живого

Аффтар, пеши исчо!Так себе!Недурственно!Замечательно!Автор молодец! 5+! (Понравилось? Поставьте 5 звёздочек!)
Загрузка...

Город, вид с балкона, Олег Чувакин, роман Мёртвый хватает живого

 

«Сам я… считаю бесполезным и нехорошим
учтиво просить о том, чтобы люди не ели других людей».

Лев Толстой, из письма к А. Ф. Кони,
2 января 1894 г.

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДО ЭТОГО

 

 

Глава первая. 27 октября, воскресенье, четыре часа дня. Софья, коммерческий директор ООО «Камелия»

 

Она погладила Шурку по затылку, по темени. Там погладила, куда дотянулась.

«Лысеет».

Он повернулся к ней, улыбнулся. Потом отвернулся к приглушенному телевизору, снова подпёр кулаком подбородок. Думал о чём-то.

«Смешной будет, лысый. С торчащими ушами и этим огромным подбородком. Ему надо бороду отрастить. Почему бороды сейчас не в моде? Они могут ввести в офисе новую моду. Нет, шеф ему запретит. Скажет: у нас половина поставщиков — женщины. А женщины бород у мужчин не любят. Шеф категоричен. И он не женщина. Я же вот не против бород. А шеф как Пётр Первый. Самодур. Все торгаши самодуры. Шурка прав: когда живёшь среди денег, добытых не трудом, дуреешь. И вот мы тоже — торгаши, и тоже живём среди денег. И хотим и дальше жить среди денег. И все люди на планете хотят быть торгашами и жить среди денег. И ради денег».

Диван под нею скрипнул.

Она подумала: «Быстро диваны и кровати у нас начинают скрипеть».

Телевизор забубнил громче.

«Члены антимонопольного комитета пришли к выводу, что в сфере производства и торговли подсолнечным и кукурузным маслом признаки экономического сговора тридцати трёх промышленно-торговых компаний отсутствуют. Восьмикратное повышение цен на масло в течение октября объясняется изменившимися условиями производства и торговли, повышением некоторых цен на факторы производства и плановым увеличением в отрасли фонда оплаты труда.

На правительственном уровне принято решение выплачивать компенсации на подсолнечное масло пенсионерам, получающим пенсии меньше пяти с половиной тысяч рублей в месяц. Также до конца года предполагается провести очередную индексацию пенсионного обеспечения всех российских пенсионеров, чей возраст перешёл черту в семьдесят пять лет. Председатель Пенсионного Фонда Российской Федерации Константин Магомедов считает, что в настоящее время Фонд в полной мере располагает запасом финансовых средств, необходимых для проведения запланированной индексации.

Другие новости. Партия «Единая Россия» провела…»

— Всё плохое у нас умеют назвать хорошим. — Он выключил телевизор.

«И из этого плохого складывается наша хорошая жизнь».

— Нет, плохая. Плохая счастливая жизнь.

«Плохая, плохая, — ей хотелось засмеяться, — пусть будет плохая, только бы счастливая».

Впервые увидев Шурку, она поняла: он несчастен.

И ещё кое-что поняла, но даже себе побоялась в том признаться. С собой говорить она раньше, до Шурки, не умела. Стеснялась этого. Спросить о чём-то у себя — не шутка. Особенно если спрашиваешь о любви. О счастье. О своём будущем. О том, не испортишь ли его или не упустишь ли счастливый шанс. Так страшно об этом думать и говорить с собой. С подругами или мамой — нет. Лучше бы говорить об этом с мужем, но мужа у неё не было. Пока не появился в их «Камелии» Шурка. Тут-то она и поняла кое-что. И молила Бога — стояла на коленках в этой самой комнате, где спала одна, — и молила. Молила, чтобы и Шурка понял кое-что. Вернее, почувствовал кое-что.

Она стала попадаться ему на глаза. У неё не было дел в торговом зале той «Камелии», где Шурка работал на выкладке — кажется, сначала он стоял на молочке, — но она стала наведываться туда. Приезжала в гипермаркет и ходила по залу с открытым блокнотом и ручкой, будто записывала что-то. Кассирши и охранники шушукались. Она видела это, но её не интересовало это.

Мама сказала ей в какой-то день: «Любовалась на твоего избранника. Нечего сказать, красавчик. Уши как лопухи, подбородок выступает как утёс, глаза круглые, как у какого-то дикого зверя, и выглядит то удивлённым, то несчастным. Словно ему сказали то, чего он не заслуживает. Обидели. Что-то детское есть в нём. И, знаешь, есть и другое: какая-то непонятная взрослая сила. Нераскрытая сила дремлет в твоём ушастом красавчике. Наверное, ему нужен кто-то, кто эту силы бы раскрыл. Дал бы ей выход. Ты видишь себя в этой роли, Соня?» — «Я ничего не вижу, мама. Я вижу только его. Я хочу быть с ним, и всё. Неужели это так много? Неужели я не гожусь для него? Его не встречает другая. Он не женат, я выяснила в кадрах. Он всё время один. Почему он не замечает меня?» — «Не хочет стать ещё несчастнее, чем есть», — ответила мама.

В кадрах же, затребовав данные по торговому персоналу, она выяснила, что у её ушастого красавчика высшее менеджерское образование, но работает он на выкладке. Выкладывал кошачьи корма, потом алкогольную продукцию, теперь вот молочку. А начал в «Камелии» с должности грузчика. Хороша карьера, ничего не скажешь. Станешь тут несчастным. И живёт, наверное, с родителями. Или снимает комнатку у вредной старухи. А у неё есть квартира. Однокомнатная, зато своя. Им места хватит. А не хватит — тут она боялась додумать, — так они доплатят за двухкомнатную. Вдвоём они горы своротят. Почему он не смотрит на неё? Не смотрит? Так она сама на него посмотрит. Тургеневская девушка? Нет. Она сделает так, что ему придётся на неё посмотреть. Она бросит ему вызов. Ты хмурый, несчастный, редко улыбаешься? Ты одинок? Ты спишь один? Возьми своё счастье. Не упусти его, пока оно само идёт к тебе в руки.

И она нарочно столкнулась с ним. Так, что он уронил упаковку с молоком. Она быстро подняла упаковку. «Извините меня», — сказала она. — «Никаких проблем, — ответил он, глядя ей в глаза. — Только ведь в этом широком проходе невозможно столкнуться. Если только кто-то один не задумался о чём-то. Что вы пишете в блокнот?» — «Да ничего. Это для виду». — «Директор задание дал?» — «Нет. По собственной инициативе. Напрашиваюсь на премию». — «Хотите кого-то сократить?» — «Не бойтесь». — «Вот уж не боюсь, — хмуро ответил он. — Был бы начальником отдела — вот тогда боялся бы». — «То есть бояться надо мне?» — «А вы — начальник отдела?» — «Пока — да». — «Ну вот и бойтесь». — «Ну спасибо». — «Всегда пожалуйста». — «А вас как зовут?» — «Записать хотите? Как отлынивающего от выкладки и проводящего рабочее время в разговорах с красивой девушкой?» — «А вы догадайтесь, чего я хочу». — «Шурка», — сказал он. И улыбнулся. — «До свидания, Шурка».

Прежде Софья его улыбки не видела. Она даже забыла представиться. Собиралась сказать: «Софья», но пролепетала «до свидания». Он, пожалуй, заметил, что она как бы растерялась. Но ведь она не растерялась. Её поразила его улыбка. Улыбка переменила его лицо. Так, словно она поговорила с одним человеком, а простилась уже с другим.

Софья сказала потом маме, что ему надо чаще улыбаться. Если бы он чаще улыбался, он был бы менеджером. Для улыбки нужен повод, ответила мама. Некоторые люди улыбаются только по-настоящему. Понимаю, сказала Софья. Не так, как мы, гнусные торгаши. Да, сказала мама, не так, как вы, гнусные торгаши, губами улыбающиеся, а мозгами проклинающие. Я бы сходила, развеселила твоего Шурку, но мне надо тоже проклясть кое-кого. Несчастные мы торгаши, мама. Ты ещё молода, чтобы судить о несчастье. И ты слишком красива, чтобы в тебя нельзя было влюбиться. Ты говоришь, столкнулась с ним? И подняла его молоко? Это был верный ход. Считай, что ты заразила его. Чем, мама? Любовью, Соня. Собою. Но смотри, не стань и вправду несчастной. Не то я приду и надеру уши твоему красавчику.

Говорят, мама, сказала Софья, что есть типы женщин и типы мужчин… в общем, несовместимые. До того несовместимые, что у них даже детей не бывает. Ты мне это брось, сказала мама, типы-прототипы. Если ты в него влюбилась — значит, совместимые. Поверь мне: он сделает свой ход. Ты ещё удивишься. Мужчина, к которому подошла женщина, обязательно в неё влюбляется. Это закон. И в первую очередь он распространяется на так называемых несчастных, которые ходят с хмурыми лицами. Ты уже снилась своему красавчику, поверь.

И он мне, сказала Софья.

Ах ты, несчастная моя. Съезди в «Камелию» в его смену — и он твой. Только не говори ему, что ты ради него с блокнотом. Не порть себе праздник. Дождись, когда он скажет тебе то, что хочет сказать. Потом выдавай про блокнот и всю историю своей временно неразделённой страсти.

Завтра суббота, и я поеду.

И она поехала. Без блокнота и ручки, а как обыкновенная покупательница. Взяла тележку и стала класть туда с полок то и это, думая: а что бы купил он? И видя его у молочки. Ждал ли он её? Поворачивался ли ко входу в зал? Думал ли что-то о ней? Хорошо думал — или не хорошо? Наконец, влюбился ли он в неё? Не ошиблась ли мама? Но мама так редко ошибается. Да нет, мама вовсе не ошибается. Значит, он влюбился. Она заразила его. Собою. Нет, это постельное слово — собою. Она хотела бы так сказать: любовью.

Вот она подкатит сейчас к нему тележку, потянется наверх за бутылкой «Простоквашина», и он обнимет её. Возьмёт у неё бутылку, поставит в её тележку, и они двое, свободные от бутылок и тележек, молча обнимутся. А потом станут целоваться. У всех на глазах. Нет уж. Вот чего-чего, а публичного развлечения тут не будет. И он не обнимет её, а пожмёт ей руку. Так, по-мужски. Как другу. И скажет: «Хочешь, погуляем сегодня вечерком?», — а она согласится. Молча. Одними глазами. И покатит тележку к кассе, а Шурка, оставшись у витрины, будет класть творог туда, куда надо ставить кефир.

Это она представляла, пока катила к Шурке тележку. Ей было страшно, и она хотела быть грузчицей или кассиршей. Тоже с высшим образованием. И такой же хмурой, как Шурка. Поздним вечером они выходили бы из гипермаркета вместе, и он вёл бы её домой. Квартиры бы у неё не было, и они жили бы в комнатке у вредной старухи. В частном секторе, в бревенчатом домишке. С печкой и удобствами на улице. Но зато он бы знал, как её зовут, и улыбался бы. И она не злилась бы на себя за то, что положила в тележку четыре килограмма сахара. И за то, что она — начальник, а он — не начальник.

Не порть себе праздник. Дождись, когда он скажет тебе то, что хочет сказать.

Не скажет, шептала Софья, подруливая к Шурке, — так я испорчу себе праздник. Лишь бы не испортить жизнь!

«Не берите оттуда, — сказал он. — Я дам вам свежее».

«Спасибо».

«Два с половиной или три с половиной?»

«Два».

И почему люди говорят всегда не о том, о чём хотят говорить? Она-то точно не собиралась говорить о молочной жирности. А он? О молоке? О творожных батончиках? Он очень уж долго разглядывал даты на бутылочных крышках — на синих, красных, потом снова на синих. Никто не разглядывает эти крышки так долго.

«Красное свежее», — сказал Шурка.

«Я не пью красное», — сказала она.

«Как тебя зовут?»

«Софья».

«Я люблю тебя. Я очень хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Ты выйдешь за меня? Пожалуйста, выйди».

«Ты просишь так, будто приготовился к отказу. Но я не собиралась тебе отказывать».

Она не помнила, как ушла из магазина, не помнила, как поздним вечером Шурка пришёл к ней домой; почему-то помнила только, как выключила все телефоны. И его заставила выключить свой телефон. И погасила свет в квартире. А потом помнила уже утро: они решили, что опоздали на работу, но по календарю было воскресенье.

И ещё помнила: они были голые, сидели рядом на кровати, и ночи словно и не было, и они впервые видели друг друга голыми.

Потом они мылись в тесной ванне — в той квартире у неё была ванна метр пятьдесят, — и он говорил ей, что её кожа мыльная, скользкая и очень гладкая, и всё намыливал и намыливал её, будто она не мылась несколько лет. Он сказал, что ему нравится, как она проступает из-под пены.

К вечеру того воскресенья ей уже казалось, что он живёт в её квартире очень давно. И что он знаком с её мамой. И что четыре килограмма сахара и красные и синие молочные крышки — история их молодости, а они уже седые муж и жена, и свадьба их запечатлена на фотокамеру, и снимки вставлены в нарядный фотоальбом. И они могут взять альбом с полки и посмотреть.

И блокнот, в котором ничего не записано, могут достать с той же полки.

Спустя тридцать один день они поженились. На свадьбе она узнала, что Шурка — детдомовский. Что имя и отчество ему дали в честь старичка, который подобрал его у роддома. И если бы не этот старичок, Шурка бы простудился и умер. И не было бы у Софьи счастья. У Шурки была Нина Алексеевна (он называл её бабушкой), которая, когда ему было десять, забрала его из детдома. А Шурка узнал, что у Софьи из родных только мама. Отец ушёл от них, когда ей, Софье, было три годика, и она его мало помнит. Какое-то вытянутое, пахнущее почему-то селёдкой лицо. И она не хотела, чтобы мама показывала ей отцовские фотографии. «Ты у меня одна», — так она говорила. И делала взрослое лицо. О взрослом лице говорила мама.

«Пообещай, что сделаешь мою дочь счастливой», — сказала мама Шурке на свадьбе. — «Обещаю», — ответил Шурка. — «Мама, он ведь уже сделал», — говорила Софья. — «Это сегодня, а я говорю о завтра. Счастья должно хватить на завтра. На все те завтра, из которых состоит жизнь. И вот за это мы и выпьем».

К концу того года Софье предложили должность коммерческого директора. Агнесса Викторовна засобиралась в США, в сотый раз повторив, что Россия катится в пропасть, но на сей раз у неё кто-то умер в Денвере, завещав ей апартаменты и банковский счёт, и шеф вызвал Софью и сказал: «Вы, Софья Андреевна, не собираетесь эмигрировать в Штаты или Германию? Если не собираетесь и связываете будущее с фирмой, вам светит повышение. Агнесса Викторовна была хорошим коммерческим директором, а вы будете отличным. И смотрите у меня: не будете отличным, отправляйтесь вслед за Агнессой Викторовной». — «У меня есть предложение», — сказала она. — «Хотите продвинуть своего мужа?» — «Не отказывайте, Павел Леонидович. Я настаиваю на собеседовании. Никто не знает, какой он». — «Никто? Почему?» — «Потому что никто не хочет знать». — «Ладно, я дам ему шанс. Но под твою, Софья, ответственность». — «Под мой Денвер». — «Так у тебя тоже родственники за границей?» — «Нет. И я Россию люблю». — «Что-то не верится, — сказал шеф. — Никто не любит, а она любит. Ладно, веди своего мужа».

«Я пойду с тобой к шефу», — сказала она в тот день Шурке. — «Нет, — отказался он. — Не надо. При тебе я буду чувствовать себя мальчишкой на экзамене. Мальчишкой, который вот-вот экзамен провалит. А без тебя я сдам экзамен. Мне будет помогать ощущение того, что это собеседование устроила ты. Что нельзя провалить его. А всё мои торчащие уши и детские глаза. Директора обычно и не говорят со мной. Что-то пробормочут формальное, мол, ждите, уважаемый Как Там Вас, звонка, — и точка. И взглянут на меня как на циркового уродца. Любой менеджер — лицо фирмы, а тут такое чудо… Как вышло, что ты влюбилась в меня, Софья?» — «Любовь зла…» — смеялась она. Шурку эта шутка вроде бы задевала неприятно. «Ну прости». — «Ты не при чём», — быстро отвечал он, и вдруг так круглил глаза, что она валилась на пол от хохота.

Генеральный сказал ей на следующий день — после собеседования: «Я не хотел брать твоего… твоего… Шурку. То есть Александра Игнатьевича. Но он всё испортил. Мы поговорили немного, и я улыбнулся. Так, ни от чего. От его детского лица. И он улыбнулся. И тут я сдался. Никогда ещё так не брал людей на работу. Я понимаю, почему ты вышла за него замуж. Он улыбнулся тебе? Ну ладно, молчу. А то дальше я начну задавать глупые вопросы, как там у вас в постели, и не хотите ли прокатиться со мной в один ресторанчик, а потом в другой, а потом…» — «А в постели отлично». — «С испытательным сроком на два месяца, конечно». — «Я введу его в курс дела. И помогу ему». — «В свободное от работы время. И от постели». — «И от постели», — повторила она.

Спустя год — они уже жили тут, в этой двухкомнатной квартире, — шеф сказал Софье, что Александр Игнатьевич будто лет десять уже начальник отдела. При нём ни один человек из отдела не уволился, а ведь при ней, Софье Андреевне, была текучка. Процент допустимый, но всё же. И молочку поставщики стали привозить только свежую. «Вам, Софья Андреевна, надо быть начальником отдела кадров». — «Нет, Павел Леонидович, я специалист только по одному кадру — моему мужу».

А Шурка подарил в тот день Софье бутылку молока. С синей крышкой. И улыбку. И они распили эту бутылку, и она сказала ему: давай делать детей. На следующей неделе, сказала она, будут подходящие дни. Она сосчитала. И проверила гороскоп. Они должны слиться ночью. Ночью они сделают ушастых и круглоглазых девчонок и мальчишек. Близнецов. Двойню. Тройню.

Всю жизнь мечтал о том, ответил он, чтобы меня окружали такие же ушастые, как я, только маленькие и глупенькие.

И настало воскресенье, тот самый день, и он скоро перейдёт в ночь.

— …Нет, плохая. Плохая счастливая жизнь.

«Плохая, плохая, — ей хотелось засмеяться, — пусть будет плохая, только бы счастливая».

— Все всегда думают: жить ради детей. У них-то уж будет настоящее счастье. У нас не было, или было, да не то, а вот уж у них-то будет. И будет именно то. Знаешь, что это такое, Софья? Это вера не в то, что счастье в детях, а вера в будущее. Революционеры вот так верили в коммунизм. Нам его уж не увидеть, говорили они, но мы его построим для наших детей. И так вот русские люди и живут поколение за поколением: без счастья в настоящем, но с надеждой на счастье в будущем.

Но мы-то с тобой, Софья? Нам ли мечтать, как мечтали революционеры?

— Иногда хочется каких-то перемен в жизни, — ответила она.

— Мы с тобой слишком счастливы, чтобы желать перемен, — сказал Шурка.

— Ты расхотел заводить ребёнка? Или близнецов?

Нет, конечно, он не расхотел. Он хочет поговорить с ней.

— Нет, Софья, мы заведём ребёнка. Сделаем его в эту ночь. Или близнецов. И они будут счастливы так же, как мы. Мы не допустим, чтобы они были несчастны. Но я не желаю перемен. Ты понимаешь меня?

Кажется, она начала понимать его.

— Дети — не перемена в жизни, — сказал он. — Дети — это продолжение той же счастливой жизни, которой мы живём. Вот как я понимаю это. А слово «перемена» иногда пугает меня.

Перемены бывают и к худшему, подумала она. Но не та перемена, о какой они сейчас говорят. Продолжение счастливой жизни — это Шурка хорошо сказал. Продолжение счастья. Надо запомнить.

— Представь, — сказал Шурка, — как что-то переменяется в нашей жизни. Возьми первое, что придёт в голову. Понижается наша зарплата. Отменяются премии. Поставщики начинают диктовать невыносимые условия сотрудничества. Шеф проводит сокращения, и меня — или нас обоих — увольняют. В стране набирает новый виток кризис. Толпы безработных бродят по улицам городов… Начинаются грабежи, убийства, беспорядки, кровавые демонстрации протеста… Вот это — перемены, Софья. Не желаю перемен. Перемен желает тот, кто несчастлив. Те, кому терять нечего, кроме своих цепей… Нам нельзя желать перемен. В чём наша борьба? В том, чтобы сохранить счастье. То есть в том, чтобы не желать перемен. Чтобы оставаться счастливыми. И чтобы дать наше счастье нашим детям. Вот как я понимаю смысл нашей жизни. В этом мире — океан несчастья, а счастье в нём — как островки.

Она вздохнула. Шурка очень серьёзен. Он редко говорит, но когда начнёт — его не остановить. Ему, наверное, кажется, что она не до конца его понимает. Он не любит неясностей. Когда он чувствует неясность или противоречие, он торопится разрешить его. Он считает, что этот мир — плох, ужасно плох, и что им очень повезло, что они сумели быть счастливыми в плохом мире. Нет никаких особенных заслуг у тех людей, которые счастливы — и материально, и любовью, — в мире хорошем (они с Шуркой такого мира не видела, но подозревали, что он существует: в Австралии, Гренландии, в Западной Европе, на другой планете, в другой Вселенной); но те, кто выковал счастье в мире плохом, заслуживают… сохранения этого самого счастья. Да. Как награды. Не самого счастья, а именно его сохранения. Так считал Шурка. Шурка не верил, что мир может быть стабилен, неизменен, и потому говорил, что счастье надо отстаивать. Получалось, он каждый день боялся, что счастье пропадёт. То есть люди вокруг что-то сделают для того, произведут какую-то перемену, которая нарушит или вовсе разрушит их счастье. И он вселил беспокойство и в неё. Ведь мир — плохой. Люди в нём плохие. Это неправда, будто они хорошие. Хорошими они искусно притворяются. Но ложь никого ещё не сделала хорошим.

Вот если б, говорил Шурка, грянула такая перемена, чтобы мир, сами его основы, эволюционные основы, вдруг стали качественно иными. Чтобы развитие пошло не от того, что одна клетка в воде пожрала другую, а от чего-то другого. Или пусть пожрала бы, но жраньё кончилось бы мирно. От истребления мир пришёл бы к любви. К вечной любви. И со страхом читал бы книги прошлого. Общество сделалось бы идеалистическим — и обрело ту высокую сознательность, о какой мечтали коммунисты. Рабочие под телегой.

Но этого нет. И это невозможно. Но это кажется нелепым: люди, мечтая быть хорошими, остаются плохими! Мечтая о мире, воюют и воспевают войну! Лгут, говоря о справедливости!

Люди в мире плохие. А Шурка? А она, Софья? Хорошие ли они?

— Мы хорошие, Шурка?

Он ответил не сразу. Подумал. Но он ведь знал ответ. Как-то они говорили на эту тему. Шурка, может, не помнил. А она не забыла.

И она знала, что он ответит. Нет, Шурка не солжёт ей. Он может отвести глаза, быть многословным, ответить не тотчас, — но ей он не солжёт. Другому — да, солжёт. Поставщику. Шефу. Реже — в отделе. Но не ей.

— Так мы хорошие, Шурка? Ты — хороший?

Более лёгкая форма трудного вопроса.

— Нет, — ответил он. — Я не хороший. Я плохой. Как и многие.

А я, подумала Софья. И я плохая, ответила она. Как и многие.

— Мы плохие, — сказал он, — но мы счастливые плохие.

Но может, в них есть немножко и хорошего? Того, что они могли бы передать своим детям?

— Наши дети будут плохие, — твёрдо сказал он. — Плохие, как и мы. Но в них будет на чуточку больше хорошего, чем в нас. И в нас есть немного, а в них будет чуть больше. И в их детях ещё больше. И так пойдёт до далёких потомков. До будущего, где и настанет то самое счастье тех самых хороших людей, о котором давно мечтают идеалисты и романтики.

— Немного плохого и очень много хорошего? — спросила она.

— Самую малость плохого. Чтобы лучше видеть хорошее.

 

 

Глава вторая. 27 октября, воскресенье, пятый час дня. Алексей

 

Я думал. Думал письменно.

Я люблю думать письменно. Нет, не потому, что лучше думается. Из-за привычки писать. Барабанить по клавишам.

И я люблю читать написанное. То есть набранное.

Бывает немного неловко перечитывать свои же записи: будто подсматриваешь сам за собою. Лучше б уж кто-нибудь другой читал. Как жена Толстого его дневник.

Вообще-то я знаю, откуда эта неловкость. В моём дневнике одна правда. А правду людям давно уж читать неудобно. Особенно про самих себя. Особенно написанную собою.

 

(Конец отрывка. Роман в полном объёме появится на сайте позднее. Наберитесь терпения, друзья мои.)

 

© Олег Чувакин, 2010

58

Отзовись, читатель!

Отзовитесь первым!

Подписаться на
avatar
wpDiscuz