Лучше не дорисовать, чем замарать…
Чехов
1
12-го февраля 2010 года, в пятницу, А. П. Сидоров купил шкаф. Обычный платяной шкаф. «Соира-мебель».
Того самого цвета «тёмный орех», какого любят у нас в России делать платяные шкафы.
— Слишком тёмный орех, — сказал Сидоров. В магазине «орех» казался ему светлее. Ему даже показалось, что вместо выбранного шкафа ему привезли какой-то другой. Он достал из кармана рубашки счёт-фактуру с приколотым на скобку кассовым чеком и сверил: нет, шкаф тот. Артикул, название («Шкаф плательный «Вискора-М32»), цена — всё совпадало.
— Название нелепое, — сказал Сидоров. — Как у винтовки. Нет, как у ракеты с ядерной головкой. Ну, чего ты от них требуешь? Названия не писатели придумывают. — Он припомнил строчку из рекламного буклета: «Фабрика «Соира», производящая плательные шкафы «Вискора»…»
Итак, в единственной комнате Сидорова появился платяной шкаф, громоздкий, тёмно-коричневый, высокий — под самый потолок. У Сидорова и раньше был платяной шкаф — но после того как у того отвалилась одна из дверей, он нанял бригаду грузчиков, которые вынесли и увезли шкаф.
Шкаф «Вискора-М32» женщины назвали бы функциональным, — и это значило бы: шкаф вместителен, туда войдёт много одежды. И ещё это значило бы, что, имея функциональный шкаф, женщина имеет возможность обновить гардероб, то есть начать покупать много одежды, чтобы наполнить ею полупустой шкаф. Небогатый А. П. Сидоров научился до тонкостей разбираться в женских уловках; все женские хитрости он изучил на ближайшем расстоянии и классифицировал, — и умел каждую из хитростей объяснить, назвать точным существительным и ядовито раскритиковать. Сидоров был трижды женат и трижды разведён. Жёны у него не задерживались, они находили его невыносимым закоренелым спорщиком и одновременно считали скучным человеком. Он смеялся в ответ и говорил, что спорщик не может быть скучным, а жёны — одна за другой, на расстоянии друг от дружки в несколько лет, — сердились и отвечали: о боже, он снова спорит, он опять возражает! Да, говорили жёны, спорщик не может быть скучным, но ты можешь, — и он разводился с очередной из них, считая, что все они его не понимают и понимать не желают. И он был, в сущности, прав. На свете был, пожалуй, единственный человек, понимавший полностью Сидорова: сам А. П. Сидоров.
— Функциональный, — сказал Сидоров.
Он распахнул двери шкафа и подумал: «Какой, однако, большой. И вправду — функциональный. Но ведь у меня он будет пустовать. Нет, это неверная, негативная мысль. Скоро я разбогатею. А разбогатев, перестану делать ленивым студентам английские переводы. Как я устал от глупых студентов и от нефтегазовой тематики!.. Когда только кончится в России эта треклятая нефть! Прирастать Сибирью?.. Угу: вместо того, чтобы расти, к чему-то приросли!.. Нет; я разбогатею; я не прирасту, я вырасту. Они ещё узнают, кто такой Сидоров. Издатели наконец поймут…»
Сидоров принюхался. Запах ламината? Лака? ДээСПэ? Какого-нибудь мерзкого химического состава, которым пропитано это ширпотребовское прессованное древесное крошево?
Нет. Не лака и не химического состава.
В шкафу пахло озоном. Как после грозы. В шкафу стоял свежий и сухой, щекочущий ноздри запах. Такой, какой почему-то боязно вдыхать. Это, наверное древняя боязнь, догадался А. П. Сидоров. Берущая начало от страха человека перед силами природы.
— Перед тёмными силами, — сказал Сидоров. — Тёмными, как этот шкаф.
От мыслей о тёмных силах Сидорову стало страшновато. Ничего удивительного: и современный человек, строитель небоскрёбов, боится грозы, грохота в небе и электрических молний. Инстинкт самосохранения даёт о себе знать. Это нормально. Вот бесстрашие — ненормально.
Но вообще-то, сказал себе А. П. Сидоров, я стою напротив открытого шкафа, а не под открытым небом. Надо мною белый потолок, а не чёрное небо с малиновыми тучами, оглушительным громом и белыми молниями. И передо мною платяной шкаф, а не шаровая молния. Как его там?.. «Вискора-М32». Как винтовка, то есть как ракета с боеголовкой.
— В шкафу пахнет озоном, — сказал вслух Сидоров. — В шкафу пахнет озоном, — повторил он. — Какие-то новые таблетки или порошки от влажности? Силикагель, или как его там? Или дизайнеры встроили прибор на батарейке — против моли? Или установили освежитель воздуха — как в машинах?
Сидоров зажёг в комнате свет — хотя было два часа дня, и в небе светило солнце, и окно не было задёрнуто шторами, — и стал осматривать нутро пустого платяного шкафа: от пола до потолка. Ни кнопок, ни приборов, ни лампочек, ни индикаторов, ни каких-нибудь вентиляционных отверстий он не заметил. Тогда он осмотрел шкаф снова, начав с дверей и проверив навесы и крепления, и потрогав зачем-то головки винтов, и покрутив стальные ручки — дешёвую подделку под бронзу (облезет, наверное, через месяц).
— В шкафу пахнет озоном. Не понимаю, — вздохнул он. — Но я должен понять. И я пойму!
Неразгаданные загадки с детства не давали Сидорову покоя. Если он не мог решить задачу по арифметике, то ни в коем случае не звал на помощь отца или мать. Он не любил просить и тем более умолять. Как это было бы унизительно и недостойно!.. Нет, он с детства был горд. Не будь он горд, он не сделался бы писателем. Без гордости и честолюбия в литературе делать нечего. Пятиклассник А. П. Сидоров мог просидеть за письменным столом до десяти, одиннадцати вечера — и всё же решить задачу, а потом, радостный, возбуждённый, долго не мог заснуть, и трудно вставал в школу. Шарады и головоломки из «Мурзилки», а затем из «Пионера» и «Костра», из «Юного техника», из «Науки и жизни» тоже не давали ему покоя — он терзался, пока не находил правильного ответа или отгадки. Одноклассники потешались над ним, подбрасывая ему разные ребусы. Позднее однокашники-студенты смеялись над ним, подсовывая ему кроссворды с длинными словами по горизонтали и по вертикали, — и дали ему прозвище «Клуб знатоков». Именно путём шарад, ребусов, кроссвордов, задачек и загадок, шахматных и шашечных этюдов Сидоров пришёл к писательству. Он начал с того, что сам составлял кроссворды — и как-то незаметно перешёл к составлению сюжетов. (У Джека Лондона, как известно, тоже было колесо сюжетов). Писалось Сидорову легко: он придумывал сюжетную загадку, как ему казалось, увлекательную и познавательную, облекал её покровами тайны, набрасывал финал-развязку, — и сочинял повесть или рассказ, представлявшиеся ему в виде уравнений со многими неизвестными, однако с известным ответом-развязкой, и, действие за действием, решал это уравнение — и процесс решения и был, собственно, литературным творчеством. А почему нет? Откуда это профессиональное высокомерие у прозаиков и особенно у поэтов? А. П. не считал писательство чем-то качественно иным, по трудовой сущности отличным от слесарного дела, педиатрии или рыбной ловли на блесну.
Неудобоваримые мебельные названия — «Соира», «Вискора-М32» — как раз потому и мучили Сидорова, что он их не понимал. Мучили до тех пор, пока он их не расшифровывал. «Соира»? «Совместное объединение изготовителей российской…» Чего? «Арт-мебели». Теперь всё «арт». Ящик из-под водки, кирзовый сапог — и те арт.
«Вискора-М32». «Витебская серия корпусной арт-мебели «Модерн», предмет №32».
И теперь ему страстно хотелось разгадать явившуюся новую загадку. Почему в шкафу пахнет озоном? Почему не пахнет на улице (отодвинув пару горшков с геранями, Сидоров открывал окно и принюхивался, и в небо глядел), в комнате, на кухне, в подъезде (он высовывал нос из квартиры и принюхивался), в ванной и туалете, — а только в шкафу?
Он позвонил в мебельно-торговую фирму, думая, что ему подсунули бракованный товар, но, не дождавшись ответа, положил трубку. Мебельные менеджеры, белые воротнички, над ним посмеются. «Вы хотите сказать, что в шкафу гроза? Что в шкафу сверкают молнии? А на шкафу, свешивая чёрные костлявые ножки, сидит чёртик с рожками?»
— Я сам, — сказал Сидоров. — Сам разберусь. Мне не нужны подсказки, и никогда не были нужны. Я всегда справлялся сам. Я никогда не подглядывал на последние странички журналов — с отгадками.
От этой мысли он почувствовал себя бодрее, увереннее.
2
Сидоров был писателем. Писателем из тех, кого Достоевский неприятно называл господами талантами средней руки.
Впрочем, эта средняя характеристика, данная Сидорову, понятно, не Достоевским, а некоторыми (точнее говоря, многими) редакторами из журналов и книгоиздательств, не принималась Сидоровым всерьёз.
Нет, нельзя сказать, что Сидорова не издавали — но его печатали так мало, что это в подлинном, большом литературном смысле выглядело хуже, чем если бы его вовсе не печатали.
Мы уже говорили: он был горд. И честолюбив в придачу.
Но какой литератор не видит себя на самой верхушке литературной пирамиды? Кто из пишущей братии не мечтает взобраться на прозаический или поэтический — или, на худой конец, литературно-критический, — Олимп, и оттуда крикнуть на всю планету: «Я — Бог»? Кто из тех, кто сотню часов в неделю просиживает за письменным столом, мучительно корпит над за рукописью, стучит клавишами пишущей машинки или утомляет глаза перед дешёвым низкоконтрастным монитором, не желал бы иметь десять миллионов читателей, десятимиллионные тиражи и десять миллионов какой-нибудь относительно надежной валюты на банковском счёте? Кто из словесных тружеников не мечтал бы о фантастической литературной карьере и о подлинно писательской жизни, жизни на весь мир — о какой точно знал бы, что она для него самая счастливая и самая, пожалуй, невероятная?
Не вы ли этого хотели? Не вы?
Ах, вы? Что?.. Вам так много не надо? Достаточно и одной сотой от того, что тут перечислено?
Ну, значит, никакой вы не писатель. Если вы думаете, что вы всё же писатель, то вы заблуждаетесь. Не отравляйте себе жизнь, и прекратите думать о писательстве.
Стройте высотные дома за Полярным кругом или сажайте яблони на Марсе. Или станьте биржевым брокером.
Литература — стезя не ваша.
Сидоров-то хотел всего того, чего вы не хотите. Или чего вы хотите, но только на одну сотую. Сидоров, видите ли, был из тех, кому подавай или всё — или ничего. И он упрямо рассчитывал взять всё.
И тут ничего не поделаешь. С самонадеянными прозаиками и поэтами вообще трудно что-либо сделать. Из прозаика не сделаешь землекопа — он будет копать ямы и рыть канавы, но это будет не землекоп, а его литературная разновидность: землекоп-прозаик. Сидоров писал, писал, — писал уже тринадцать лет, с 1997 года по 2010 год, — и страстно желал всего того, чего полагается желать писателю. И не на какую-то мелкую одну сотую — а полной мерой!
Нет, Сидоров не верил и не надеялся. Он был убеждён, что пишет так, как нужно — и что причина холодности к нему редакторов из отделов прозы в том, что эти редакторы (или те, кто по ошибке считает себя таковыми) пока не осознали, что он пишет так, как нужно.
Никто так, как Сидоров, не был чужд мистики, религии и даже обыкновенной романтики. Мало кто был так рационален, как А. П. Сидоров из однокомнатной квартиры номер 58, находящейся в девятиэтажном доме номер 62, стоящем на улице 50 лет Октября в одном из провинциальных российских городов с населением значительно меньше миллиона человек.
Впрочем, надо кое-что уточнить.
Рациональность без малого сорокалетнего (дата рождения: 04.03.1970 г., а за окнами, как мы помним, февраль) Сидорова, как иногда казалось посторонним наблюдателям, была исключительно литературного порядка. Садясь за натёртый «Pronto Classic» (с ароматом лимона) письменный стол — восемьдесят сантиметров ширина, метр шестьдесят длина, цвет, разумеется, «тёмный орех», на столешнице устаревший компьютер сборки 2002 года (Pentium 4 на 2260 МГц с 256-ю мегабайтами оперативной памяти), — Сидоров из страстного характерного типа, смешивавшего в себе сангвиника с холериком и разведённого недавно в третий раз, — преображался в чёрствое выдержанное существо: в конструктора, с сосредоточенно-мрачным лицом рассчитывающего и вычерчивающего очередной писательско-механический продукт.
Объяснить холерико-литераторскую метаморфозу нашего героя можно, пожалуй, лишь чрезмерным увлечением Сидорова в его детском прошлом ребусами, шарадами, загадками и пытливым поиском и нахождением трёх или десяти отличий в двух, казалось бы, совершенно одинаковых чёрно-белых картинках. Дипломированные психологи уверяют, что основы человеческой личности закладываются в пятилетнем существе, — что же говорить о Сидорове, в пять лет ставившем рекорды по количеству разгадываемых мудрёных загадок, ставивших в тупик не одних его сверстников из детского садика, но и их пап с мамами?
А. П. Сидоров садился за письменный стол и составлял план романа или повести — шестьдесят одна глава, девять с половиной авторских листов, два героя первого плана, семь персонажей второго плана, десяток-другой статистов, место действия — Курган, Саратов, Новосибирск, Санкт-Петербург, Москва, Таллинн, Манхэттен (Нью-Йорк), Претория, Торонто, Аддис-Абеба, Неаполь, Мельбурн или Антананариву, — намечал ежедневную норму (если роман или повесть, то 20 тысяч знаков, если рассказ — то 10 тысяч, потому что рассказы имеют более плотную структуру и сильнее, так сказать, сопротивляются автору, — чем вам не сопромат?), за полчаса разрабатывал конфликт, намечал завязку, основные вехи экспозиции, кульминацию и развязку (произведения без развязки вроде чеховских рассказов и повестей он за полноценные произведения не считал и объявлял ленивыми черновиками), остро отточенным карандашом рисовал на листе формата A4 сюжетные линии и обозначал их чёткое завершение, затем писал первую и заключительную фразу (никогда их не исправлял впоследствии), потом вставал из-за стола, подходил к настенному календарю и обводил красным фломастером тот день, когда роман должен быть завершён, — и завершал роман именно в запланированный день. Вот как работал (творил) Сидоров. Он справедливо считал, что издателям удобно иметь с ним дело: он всегда держит слово. На него можно положиться; он не подведёт. Только грипп или непредвиденные житейские обстоятельства (например, стояние в очереди в налоговой инспекции и спор с непонятливым инспектором по поводу всегда аккуратно и точно заполненной 3-НДФЛ — с целью получения 20%-ной писательской льготы по налогу на доходы физлиц) иной раз мешали ему.
Сидоров умел писать и критику. Московские журнальные редакторы иронически смеялись над его критическим даром: «Это мы напечатаем, господин Сидоров. И заплатим вам гонорар. Ведь это вы о себе, господин Сидоров. Кого бы вы не критиковали, вы критикуете себя. Вам быть бы редактором, а вы подались в прозаики».
«Нет! — отвечал журнальным редакторам Сидоров, и в своём ответе он был страстен до тупости. До той неопровержимой холерической тупости, которая объясняется стопроцентной уверенностью в чём-либо, а стопроцентная уверенность, в свою очередь, объясняется неоспоримыми доказательствами правоты объясняющего. — Нет!» И у него были веские аргументы: а) он был фактически точен; б) все ружья в его романах стреляли, и пули из ружей вылетали и попадали в цели; в) он был непревзойдённым мастером детализации, и недаром самые скупые на похвалу критики и литературоведы замечали, что в мастерстве передавать обстановку с ним никто не сравнится; г) он отлично владел русским языком, хоть это владение в XXI веке от писателей не требовалось и на литературном рынке не котировалось; д) он окончил Московский литературный институт имени Горького, пусть заочно и пусть не с отличием. Да, и ещё два пункта-аргумента: е) за 13 лет литературной деятельности он никогда не получал писем от читателей — а это значило, что у читателей нет вопросов по его произведениям, что им ясно исключительно всё; ё) и у издателей, читавших не только его синопсисы, но и романы с повестями, тоже никогда не возникало вопросов по существу созданного им сюжета. Все сюжеты А. П. Сидорова были предельно логичны и не содержали и намёка на противоречие.
Короче говоря, за страстным «нет» писателя Сидорова стояли те же самые аргументы, что в утренние часы творчества (с 8.00 до 13.00) изобильно находились им — и удачно, как идеально подогнанные станочником 6-го разряда детали, вставали в пазы его романов и повестей.
«Вместо того, чтобы показывать, вы объясняете, — писал ему один въедливый многословный редактор, про которого Сидоров думал, что тот потому лишь редактор, что не состоялся как писатель. — Вы берёте на себя не только писательскую, но и читательскую функцию. Вы отвечаете — там, где должен бы подумать и ответить читатель. Вам бы заняться составлением инструкций, а не сочиненьем романов».
«Возьмите детективы, — отвечал Сидоров, стараясь заглушить в себе сангвиника. — Что за сыщицкая история без разгадки? Или что за любовный роман, в котором двое в финале не женятся? А приключенческая повесть — без развязки, подобной той, что придумал когда-то для «Острова сокровищ» Стивенсон?»
«Разве я говорю о развязках и законах жанра? — писал в ответ въедливый редактор. — Пусть ваши герои женятся, и разводятся, и отыскивают клады, и выигрывают в лотерею, или, наконец, распутывают клубок таинственных исчезновений и убийств, производимых вот уже полвека ходячим мертвецом, поедающим живую человеческую плоть банкиров и московских политиков. Пусть ваши персонажи осваивают дальние галактики и делают научные открытия. Пусть будет в ваших романах и реализм, и идеализм, и действительность, и волшебство, — и скука дней, и их магия.
Но оставьте место в ваших романах и читателю. Пусть он тоже будет там, в ваших книгах. Пусть он движется как бы немного впереди вас, автора. Оставьте ему лазейку. Дайте ему немного творческой воли. Освободите его из клетки вашего разума. Пусть он ощутит, что он понял то, чего ваши герои ещё не поняли. Пусть он не поймёт, но предположит. Подумает. Прикинет. Представит. Пусть он увлечётся книгой так, что ему захочется прочесть вашу следующую книгу. Пусть он забудется над книгой; пусть ваш роман ему покажется реальнее самой реальности. Пусть он живёт в вашей книге, а не дома, на улице или в офисе. Не говорите читателю всё — умолчите немного. О, совсем немного!.. Пусть читатель сам это напишет. Сделайте вашего читателя вашим верным спутником и соавтором. Он будет благодарен вам за это!»
Вот что написал Сидорову тот редактор.
А в следующем письме добавил:
«Вы опустошаете читателя. Лишаете его удовольствия подумать. Вы подавляете и вытесняете его. Порой мне кажется, что в ваших книгах нет героев, а по их страницам бродит в одиночестве скучающий автор.
После прочтения ваших книг остаётся впечатление таблицы умножения. Или школьного учебника с законами физики или правилами русского языка. Остаётся арифметически правильное впечатление. Я не могу спросить себя, почему ваш герой сделал то-то и то-то. Этот вопрос был бы неуместен, лишён смысла: вы уже всё объяснили. Мне остаётся только признать правоту — но не вашего персонажа, а вас, автора».
«Нет! — бил по клавише с восклицательным знаком Сидоров. — Я умею писать, в моих романах вы не найдёте фактических ошибок! У меня все ружья в сюжете заряжаются и стреляют!»
«Стреляют, — соглашался редактор. — Вы просто снайпер. Ворошиловский стрелок. У вас все пули попадают в яблочко. У вас есть друзья? Спросите их: не становится ли им возле вас скучно? Но я устал с вами спорить. Поспорьте с другим редактором».
И Сидоров делал так, как советовал ему редактор: спорил с другим редактором.
Этот другой, не из журнала, но из крупного издательства, был настроен, как он сам утверждал, исключительно коммерчески. Коммерческий настрой обрадовал было Сидорова, но оказалось, что второй редактор как бы сговорился с первым. Будто и нет никакого второго и двадцать второго редактора, а есть единственный первый, отвечающий всем авторам на планете, — так переиначил известную мысль Джека Лондона, а точнее, Мартина Идена, А. П. Сидоров.
«Я рассуждаю как бизнесмен, — писал Сидорову этот второй или двадцать второй редактор (число редакторов, с которыми переписывался Сидоров за 13 лет своей писательской деятельности, было немаленьким, так что числительные «первый» и «второй» здесь надо понимать как условные), — и нахожу, что Ваши сочинения, г-н Сидоров, не лишены привлекательности и даже высокой литературности — что в наш коммерческий век представляется редкостью. Вы спрашиваете меня, почему мы издали одну вашу книгу и отказываемся издавать следующую, которая ничуть не хуже предыдущей? Ваше замечание верно: она ничуть не хуже. Потому-то и не издаём. Вы не спрашивали меня, почему до сих пор Вам не доплачен гонорар за изданную книгу. А надо было спросить. По договору наше издательство, уплатив аванс, имеет право не выплачивать остаток роялти до тех пор, пока на складе остаётся хоть один экземпляр Вашего романа. А экземпляров на складе осталась ровно половина. Ваш роман стоит теперь на тех полках нашей сети, которые подписаны: «Книги за полцены». Видите, я рассуждаю как бизнесмен. Я почти ничего не говорю о литературных достоинствах и недостатках Ваших романов. Я не так искушён в чтении (дело книжного издателя — делать деньги; издавая книгу, издатель как бы печатает деньги), как может показаться, но ясно понимаю одно: недостатки и достоинства Ваших книг — это, пожалуй, одно и то же. Вы можете попробовать избавиться от недостатков — но таким образом вы заодно избавитесь и от достоинств».
«Ах да, — читал Сидоров в постскриптуме, — я таки скатился на литературность и забыл о коммерции. Под книгоиздательством в двадцать первом веке принято понимать серийность, конвейер. Сейчас не нужны гении и даже выдающиеся оригинальные авторы; основной поток прибыли идёт от издания книг писак, с трудом связывающих два слова, — кто в профессиональные литераторы, строго говоря, не годится. Но мы не судим литературно; мы судим рыночно. И поэтому на литературном рынке — тысячи имён, но десятки серий.
Вы же, г-н А. П. Сидоров, автор и не оригинальный, и не серийный. Вы тринадцать лет бьётесь за личное светлое литературное будущее, но Вы не заняли места даже среди книггеров, — хотя бы потому, что Вас это бы не устроило.
Позвольте, я разъясню Вам кое-что.
Что такое серия? Возьмём серию одного автора. Есть несколько именитых прозаиков, делающих под своим именем литературную серию. А то и три-четыре серии.
Серия есть постоянный, звучащий в каждой книге, намёк на продолжение. Серия — это постоянное удерживание читателя у книжной полки. Прочёл роман — беги за следующим. Ты думал, что купил роман? Нет, ты купил первый том тетралогии. Нет, бери выше: 25-томной эпопеи! Читай — не останавливайся! А вернее: покупай — не останавливайся!
Где же у Вас намёк на продолжение?
Посмотрите, к примеру, самые банальные фильмы ужасов. Какие-нибудь малобюджетные ленты. В финале, в самый последний момент, там кто-то страшный откуда-то вылезает — и, значит, зрителя ждёт продолжение. Или, как минимум, обещание продолжения.
Поменьше логики и побольше неожиданностей, г-н Сидоров! Помните, Лев Толстой писал, что Анна удивила его? Вас, похоже, Ваши персонажи никогда не удивляют.
У Вас, уважаемый А. П. Сидоров, всё разгадано, задекларировано, все точки на «i» расставлены. Увлекают ли Вас собственные герои? Я думаю, они не интересуют Вас примерно с середины книги. А может, и с самого начала. План и логика главенствуют над Вашими персонажами, загоняют их в рамки. Вы подчиняете их себе — вместо того, чтобы подчиняться им».
«И Вы, бизнесмен, коммерсант, поучаете меня, профессионального литератора? — с гневом писал ответ Сидоров. — Я окончил Литературный институт имени Горького! Я написал 32 романа, 21 повесть и 95 рассказов!»
«Ну и что, — с тем привычным московским безразличием, которое надо бы называть ироническим, отвечал редактор, — а я окончил техникум сов. торговли…»
Последний редактор, с которым Сидоров имел дело на днях, написал ему по электронной почте:
«Дайте людям тайну. Дайте её им — и оставьте их с нею.
Человеку нужно немного тайны. «Музыку я разъял, как труп». Вместо отгадки читателю нужно продолжение. Бесконечное продолжение, обещающее разгадку, но не дающее её».
(Эту строчку в письме редактор выделил курсивом).
«Книга кончилась, но читатель продолжает думать о ней. Книга не оставляет его в покое. В сущности, не имеет значения, легковесный это бульварный роман, или тяжёлая классическая артиллерия.
Хорош не тот писатель, что кормит читателя, но тот, что раздразнивает его аппетит».
«А вот Чехов советовал Бунину побыть ремесленником! — ответил редактору А. П. Сидоров. — «Музыку я разъял, как труп»? Сальери? Моцарт? Это ведь Пушкин — с его, кстати говоря, «Чудным мгновеньем»… Кто не знает историю «Чудного мгновенья»?.. Алгебра плюс Моцарт равняется Зюссмайер, господин редактор!»
«Реквием» вашим сочиненьям, господин Сидоров…»
3
— Я войду в шкаф, — сказал себе Сидоров. — Вот что я сделаю: я войду туда.
И он вошёл в пустой шкаф.
Запах озона немного усилился. «Источник его где-то здесь», — подумал Сидоров. Гладкая перекладина для плечиков, раскрытые двери, линолеум в комнате, освещаемой люстрой. Зачем он вошёл сюда? Что вообразил себе? Машину времени? Сидоров улыбнулся. Он знал, что улыбка его печальна. «Надо выключить в комнате свет». Что-то коснулось его щёк. Он поднял было руку, чтобы почесать щёку, но вдруг в шкафу стало душно, а руки его схватили что-то мягкое, похожее на ткань. «Ай», — сказал Сидоров, не зная, пугаться ему, или смеяться, или ложиться в психическую клинику (в пригороде есть одна, в вековом сосновом бору). В шкафу было темно. «Я не закрывал шкаф», — подумал Сидоров. В шкафу определённо висела одежда: какие-то махровые пижамы и что-то нежно-шёлковое. Это последнее пахло чистотой и немного женщиной. «Шкаф-самобран. Нет, сюжет не склеивается: чтобы скатерть сработала, надо что-то пожелать. А я ничего не желал. Я вошёл — и только. Не понимаю». Перед А. П. Сидоровым явилась новая шарада. Он толкнул дверцы шкафа и вышел. Инстинкт самосохранения перед истинной страстью всегда отступает.
Это была не его комната.
Но чья?
Как он сюда попал?
Сможет ли он вернуться?
А захочет ли он возвращаться?
Хорошо здесь — или плохо?
И почему он здесь?
«Соира»? «Вискора»? Ему нужно подумать. Но прежде чем подумать, ему нужно осознать.
Перед ним была спальня. Огромная. Таких больших спален Сидоров в своей жизни не видел. Впрочем, он не бывал в богатых буржуазных квартирах. Или в квартирах депутатов и крупных чиновников. Спальня квадратов в сорок. Нет, в сорок пять. Большая кровать, застеленная голубым постельным бельём. Светло-сиреневый потолок. Люстры нет, а есть матовые светильники, образовывавшие две плавные кривые линии на потолке. От пола до потолка — метра три с лишним. Сидоров вытянул вверх руку. Ещё немножко высоты — и в комнате стало бы мрачно. Что-то готическое, принижающее человека, почувствовал бы Сидоров в чересчур высоких, как бы вытянувшихся к небу комнатах. Но в сорокапятиквадратной комнате потолочная высота казалась умеренной. Каких-нибудь бы сантиметров тридцать — и стало бы мрачновато; комната вытянулась бы не в ширину, а в высоту.
Две тумбы — справа и слева от кровати. Семейная спальня. Муж с женой, подумал Сидоров. Музыкальная система на стойке в углу. На стене напротив кровати — плоский широкоэкранный телевизор. На стенах, на потолке — причудливых форм динамики, розовые, голубые, серые, сиреневые, белые, в волнистую полоску. Закрытые стеклом стеллажи с компакт-дисками. Дисков — тысячи. Трюмо с тремя овалами зеркал. Массивный комод с зеркалом. Два окна с широкими подоконниками, закрытыми тюлем. За тюлем — цветы. В цветах Сидоров понимал мало. Разве что в геранях. Вон тот, с красными цветками, немного похожими на колокольчики, — кажется, китайский гибискус.
— А. П., кушать подано!
В спальню входит Тамара, его бывшая одноклассница.
Сидоров словно видит сон.
Она давно не видел Тамару. Со школьного выпускного вечера.
Она много старше той школьницы-десятиклассницы, она же ровесница Сидорова, и им обоим под сорок, — но он с первого взгляда узнаёт её.
Тамару он всегда любил. Но она никогда не любила его. Может быть, потому-то он и тянулся к ней, желая разрешить жизненный диссонанс, странную загадку: ведь он был не урод, рост метр восемьдесят, занимался 4 года боксом, однажды оттолкнул от неё гадкого слюнявого обидчика, дарил ей тюльпаны и хризантемы, приглашал в кино и театр (терпеть не мог кривлянье актёришек), провожал из школы, познакомился с её родителями — и произвёл на них приятное впечатление. «Разве это не любовь? — думал десятиклассник Сидоров. — В чём тут загадка, в чём тайна?» Потом он решил, что постиг секрет: Тамара, в которую он был влюблён, считала его неудачником. Ларчик просто открывался! Девушки остро чувствуют неудачников и не желают выходить за них замуж, вот и всё. В школе Сидоров учился с четвёрки на тройку, в боксе не побеждал на соревнованиях и не стал ни мастером спорта, ни КаэМэС (кандидатом в мастера), и вообще боксировал больше для того, чтобы все знали, что он боксирует, и чтобы немного его побаивались, боксировал скорее для куража, чем потому, что был увлечён боксом, — а писателем (хотя это уже к Тамаре не относится, а относится к другим женщинам) сделался только в 27 лет, да и то вряд ли мог похвастаться великими литературными достижениями. И он решил, что никакой любви нет, а есть один чистый расчёт плюс половое влечение. Может, и было у Тамары к нему половое влечение, но парней вокруг Тамары вилось как комаров у болота, и среди них попадались и удачники. Ум Сидорова успокоился, разгадав очередную загадку, — но на душе у него кошки скребли.
— Милый! — сейчас говорит ему Тамара, нежно касаясь длинным пальчиком его щеки (он вздрагивает). — Ты так любишь, чтобы тебя приглашали! Ты же знаешь, ни я, ни Саша без тебя есть не станем. Теперь ведь наше время, милый? До обеда ты пишешь, а после обеда ты наш, верно?
— Верно, — бормочет в ответ А. П. Сидоров.
И покорно следует за Тамарой.
Функциональный шкаф, думает Сидоров. Функция шкафа, думает он в родительном падеже.
— Ты только что оторвался от компьютера и ещё живёшь своими персонажами, я знаю, — говорит Тамара. — Но ты сам говоришь: надо заставить себя оторваться. Иначе можно переутомиться, и любимая работа будет в тягость.
— Да, — отвечает, как во сне, Сидоров, — не больше пяти часов. С восьми до тринадцати.
Сидоров оглядывает себя: он в зелёной футболке с вышитыми инициалами: «А. П. С.». На ногах Сидорова серые шорты. В своей однокомнатной квартире он надевал обычно трико и рубашку с короткими рукавами. Футболок не признавал и не носил. Шортов тоже.
— Хорошую футболку я сшила тебе, мой друг? — спрашивает Тамара и прижимается к нему.
Сидоров осторожно обнимает её за талию. У него розовые круги пляшут и крутятся в глазах. Ему кажется, что он вот-вот упадёт. Он держится за Тамару.
— Лучше не бывает, — шепчет он. Он боится, что у него повысилось давление и что лицо его побагровело.
Но ему вдруг становится хорошо. И круги уходят.
— Тамара, — говорит он, — Тамара.
Он обнимает её и целует, и она отвечает на его поцелуи, а потом тихо отталкивает его, — и они, взявшись за руки, входят в столовую.
«Я умер от ядовитых испарений в шкафу, и передо мной — рай. Я уверую сию минуту в Господа-вседержителя».
И секундой позже думает: «Я разгадаю эту религиозную загадку. Здесь, в раю, я напишу новую книгу. Ту книгу, которой не дождётся от меня ни один редактор. А ведь и здесь, пожалуй, найдутся редакторы!»
И у него снова кружится голова и тёмно-розовые круги плывут, мерцают и крутятся, как колёса, перед глазами. Ему кажется, сейчас Тамара скажет ему: «Знакомься, это твой сын», — и назовёт какое-нибудь имя. Впрочем, нет; она уже назвала его: Саша. Ему на вид лет восемнадцать. Студент?
— Пап, ты смотришь на меня так, будто впервые увидел, — сказал Саша.
— Нет, что ты… Саша. Мне показалось, у тебя шишка на лбу, — солгал Сидоров.
Он угадал случайно.
— Ты наблюдателен, папа. Одно слово: писатель. Не бойся, враги не били меня по лицу. Только в пах и по почкам. — Саша засмеялся. — На физкультуре. Баскетбол. Локтем по лбу. Бывает. Я знаю, ты не любишь баскетбол. Ты у нас мастер спорта по боксу.
— Это всё в туманной юности, — сказал Сидоров, думая, что не ошибётся.
— Стакан воды, — сказала севшему за стол Сидорову Тамара.
— Что?
— Ты пьёшь перед обедом, завтраком и ужином по стакану воды, — сказала она. — Твои герои, наверное, в речке купаются — и поэтому ты пить не хочешь.
— Да, — сказал Сидоров. — В озере. Полста километров от ближайшей деревни. Глухомань. Лес: сосны, ели. Закат. Лес кажется чёрным, а поверху он красный от заката и чуть ниже — синий. Чистое бездонное озеро. Холодное. А рядом — студёный ключ.
— Не рассказывай, а то не напишешь, — сказал Саша. — Твоё правило.
— Да, — согласился Сидоров, выпил воду и стал есть.
Когда пили чай, Тамара спросила у Саши:
— Расскажи, как дела в университете.
— Скучновато, — ответил Саша. — Ничего особенного. Но я доволен, что учусь на историческом, а не на филологическом. Где и вправду выдающаяся скука — так это у филологов. Да ещё эта их дурацкая мода на постмодернизм! Каждый встречный и поперечный мнит себя то прозаиком, то поэтом. Им надо взять девиз: не умеешь писать — запишись в постмодернисты. Да и всюду в искусстве эта инфантильность. Не владеешь кистью и перспективой — малюй чёрные квадраты и проводи линии. Мосты и здания не возводят те, кто не смыслит в архитектурных конструкциях и сопромате, а люди искусства вот выкрутились. Ненаказуемая безответственность! — Саша повернулся к Сидорову: — Папа, к нашему разговору, помнишь? О моём будущем. Я тут много думал. И, по-моему, я кое-что понял. Я хочу быть писателем. Но я буду им только в том случае, если буду писать лучше тебя. А я буду писать лучше тебя.
— О, это легко! — ответил, нисколько не лукавя, Сидоров, и оба засмеялись.
В одиннадцать часов вечера Тамара, лёжащая в кровати, выключает с пульта телевизор и говорит Сидорову:
— Бери меня, Сидоров.
Она откидывает с себя одеяло.
Сидоров проводит рукой по её телу. Медленно. Он и не уверен, и уверен, что ему знакомо это тело. Ему кажется, что в спальню вот-вот ворвётся кто-то, имеющий настоящие права на Тамару. Но эта мысль только придаёт ему жару и страсти. Он делает то, о чём просит его Тамара. Он не даёт ей спать всю ночь. Он называет её женой.
— Боже мой, Сидоров, — сказала она под утро, — ты точно впервые увидел меня голой.
Потом она сказала:
— В тебе есть что-то другое. Новое. Того, чего раньше не было. Ты взял на вооружение новую философию? Ты будто вернулся откуда-то, где пропадал лет 20. Ты будто не тот человек, которого я знаю.
— Я — А. П. Сидоров, — усмехнулся А. П. Сидоров.
— Ты смотришь на меня как на чудо, — сказала Тамара.
— Ты оно самое и есть, — сказал А. П. Сидоров.
— Невиданное чудо, — уточнила жена.
Сидоров стал целовать и обнимать её, и покусывать ей мочки ушей. Он не любил, когда женщины рассуждали. И не любил допускать их рассуждений. Рассуждать женщины, знал трижды разведённый Сидоров, умели так, словно читали мужские мысли.
Не разведётся ли он с Тамарой? Как разводился со всеми предыдущими жёнами? Не станет ли она называть его скучным спорщиком?
Ведь он не тот А. П. Сидоров, что был тут до него.
Как скоро выяснилось, его мысль о разводе оказалась полнейшим вздором.
«Безосновательная мысль», — заметил рациональный Сидоров.
Нового А. П. Сидорова никто — ни женщины, ни мужчины, ни издатели, — не считали скучным. Да, кое-кто думал о нём как о спорщике, как об упрямце или гордеце, — но он был писателем, а писателям, особенно успешным (то есть, в переводе со светского языка на язык экономический, богатым), упрямство и гордость прощаются, потому что человек, лишённый упорства и гордости, книг не напишет.
«Пиши, мой нежный мальчик», — напевала ему жена Тамара, у которой, как выяснилось, было замечательное сопрано и был абсолютный музыкальный слух, и она с чувством аккомпанировала себе на рояле. В их гостиной стоял белый кабинетный рояль. Тамара пела романсы: и «Утро туманное», и «Не уходи», и «Белой акации гроздья душистые», и менее известный «Расставаясь, она говорила». Гостиную она вполне серьёзно называла «литературным салоном», и по пятницам здесь собирались гости. Собирались они затем, чтобы говорить с А. П. Сидоровым, вернее, слушать его, окружать его. Сидоров заметил, что его уважают (как ему показалось, вплоть до религиозного культа), а мнение его ценят, и иногда — те, кто помоложе, или те, кто из газет и с радио, — записывают в блокноты или на диктофоны. «Чёрт возьми, — думал Сидоров, — да я невероятно, чудовищно популярен!»
Сидоров свыкся с мыслью, что он тут живёт и что тут не небесный рай, а земной.
В квартире было пять комнат, не считая гардеробной и столовой. Был тут, разумеется, и его писательский кабинет.
В кабинете высились книжные стеллажи — великолепная стилизация под семнадцатый век, не то под Голландию, не то под Англию, с настоящими бронзовыми ручками. Он сосчитал свои книги, стоявшие за стеклом: сто десять на русском языке; сорок девять на английском, тридцать на немецком и столько же на французском. Попадались и издания с иероглифами, и с арабской вязью, и с тайскими высокими символами. Сидоров испугался: люди могут заметить, что он не отличает японских иероглифов от корейских, но потом засмеялся, решив, что эти люди с блокнотами и диктофонами, уважительно, а то и робко взглядывающие на него, сочтут за мудрость любую высказанную им глупость.
На душе у Сидорова стало хорошо. Он вспомнил, как молодой В. А. Солоухин давал определение счастью, и, постарев, снова давал определение счастью, — уже не то, что давал в молодости. Солоухин, должно быть, мучился тем же, чем мучился с детства Сидоров: загадки отнимали у него покой. Были вопросы, и требовались ответы. И В. А. пытался определить счастье: вначале в «Осенних листьях», затем в «Камешках на ладони». Возможно, он жаждал обнаружить тот максимум счастья, от которого у человека захватывало бы дух. Тот предел счастья, о каком человек подумал бы: всё, это финал счастья, его вершина. Найдена та точка счастливой жизни, дальше которой идти не хочется. Дальше которой идти или выше которой подниматься просто некуда.
Сидоров отодвинул стекло, взял с полки одну свою книгу, другую. Посмотрел выходные данные. Он пишет и публикуется с юных лет! Первая его книга вышла, когда ему было двадцать, в 1990-м. Значит, здесь он писатель целых двадцать лет.
В таком случае кое-что становится понятным.
Здешняя Тамара-одноклассница не считала его неудачником. Скорее, наоборот. Кто мог бы назвать неудачником писателя, стартовавшего в двадцать лет? Много ли книг двадцатилетних авторов было издано в советское время? Сидоров не знал ни одной.
Он нашёл на полке новейшее своё издание. Вышло в Москве осенью прошлого, 2009-го года. Совсем свежая книга. Роман-кирпич в шестьсот страниц. Со слипшимися страницами. Сидоров опустился в плетёное кресло-качалку (всегда мечтал о нём, и вот оно), погладил широкие подлокотники, стал размеренно покачиваться. С треском разодрав страницы, он вчитался в толстый том. Им написанный том!
Книга была так хороша — это стало ясно спустя пять-шесть страниц, — что Сидоров чуть не заплакал. Сначала он подумал: «Жаль, что это написал не я», а потом подумал о другом. Он понял, почему люди в «салоне» так смотрели на него, словно бы молились ему. Он на их месте вёл бы себя точно так же. Он бы, пожалуй, встал на колени перед А. П. Нельзя было не любить Сидорова. В его книгах было всё, чего не хватало в книгах всего мира — и реалистичность, и романтика, и психология, и прекрасный точный язык, и мастерские диалоги, и отшлифованные детали в описаниях, — словом, это были в полном смысле художественные произведения, за увлекательными главами которых не хотелось разбираться в том, как и какими средствами они были сделаны.
Читая книгу, Сидоров не чувствовал за ней автора-художника; автор полностью растворялся в героях. Как писатель, привыкший видеть то, чего не замечает рядовой читатель, Сидоров понял: читая А. П. Сидорова, он не в состоянии следить за конструкцией сюжета, за тем, как прозаик строит фразы, что передаёт диалогом, а что выражает описанием природы или дождя; есть ли у автора длинноты, попадаются ли заряженные, но не выстрелившие ружья, нет ли в книге фактических и логических ошибок, словесных неточностей и прочих оплошностей, которые могут в единый миг уничтожить доверие к роману. Он не мог за всем этим следить — как давно привык, — и отнюдь не потому, что автором был А. П.; он ведь немало перечитывал самого себя, когда правил и чистил черновики. Сидоров наслаждался.
Читая книги Сидорова, Сидоров забывался.
Сидоров не хотел их дочитывать, не желал, чтобы они кончались.
Утром Сидоров заперся в кабинете. Он решил писать. Включить компьютер — и взяться за роман. За повесть или рассказ. За статью. За что угодно, только бы попробовать свои силы.
Он не нашёл на письменном столе — это был просторный итальянский стол метровой ширины и двухметровой длины, — ни единого исписанного литка, никаких черновиков, никаких планов. Видимо, он закончил всё, что писал. И ему нужно будет начать что-то новое. Сто одиннадцатую книгу.
Сидоров включил компьютер. Какой огромный монитор. 27 дюймов? 30? Окно в литературу.
— Привет, добрый А. П. Сидоров, — сказала скрипучим голосом загрузившаяся система.
«Добрый»?
Он запустил текстовый редактор и занёс пальцы над клавиатурой.
«Стоп, — прошептал он. — Я же не составил план. Я не…»
Но пальцы его уже проворно — слепым методом, которым прежний Сидоров не владел, — перемещались по клавиатуре, как бы порхали над ней. Пальцы словно бы отделялись от ratio Сидорова, опережали его. Вдохновение? Вдохновение доказательно отвергали: 1) Д. Лондон; 2) У. С. Моэм; 3) А. П. Чехов; 4) А. П. Сидоров. Последний давно разгадал эту загадку и полагал, что ни таланта, ни божественного вдохновения не существует, а есть только способности к письменной речи, начитанность и, конечно, труд, — тот самый, что когда-то создал человека и что создаёт и поддерживает его в нужном созидательном состоянии до сих пор.
Страница, вторая, третья, четвёртая… И откуда они берутся?
Сидоров устал. Захотел чая. В кабинете, на тумбе, стоял стальной чайник, чайная чашка на блюдце, жестяная банка с чёрным цейлонским чаем купажа F.B.O.P. и фарфоровая сахарница. В вазочке лежали песочные печенья. В маленькой пузатом холодильнике — он работал почти бесшумно, — Сидоров нашёл сливки и молоко. Всё было так, как любил Сидоров. Из кабинета узкий коридор вёл в обособленную ванную комнату с туалетом, с душевой кабинкой и раковиной. Там Сидоров мог после песочного печенья вымыть руки или принять душ, если было жарко.
А. П. Сидоров не любил, чтобы его беспокоили во время работы. Во время творчества. Во время писательства. С первой женой он только из-за этого и развёлся. У М. А. Булгакова тоже была жена, вторая по счёту, которая говорила по телефону у мужа над ухом. Она обожала терзать М. А. и говорила ему: «Ничего, ты не Достоевский!» Вот и первая жена Сидорова, считавшая А. П. существом малополезным и лишь по глупости ей, жене, не подчиняющимся, нарочно находила разные поводы, чтобы помешать ему творить. Как-то она сказала в ответ на его холерическое раздраженье: «Ничего, ты не Булгаков!» — «Разво-о-д!» — тонко и длинно прокричал А. П. Сидоров и сломал карандаш «Faber-Castell» за 9 рублей 50 копеек.
Тамара, должно быть, считала кабинет мужа святыней, и не входила сюда. И чай пила без него, в одиночестве — пока не наступало время обеда. После обеда Сидоров не писал. Больше пяти часов кряду работать за письменным столом было тяжело, не в удовольствие, — и качество его прозы после обеда становилось ниже. Вероятно, это понимали оба Сидорова. Лев Толстой был прав: писателям надо работать утром, когда голова свежая и работоспособность самая высокая. Нельзя настолько не уважать читателя, добавлял от себя А. П., чтобы усаживаться писать после обеда. Читателей Сидоров ставил выше, чем издателей.
Сейчас Сидоров писал фантастический роман о платяном шкафе, купленном одним малоизвестным провинциальным писателем. Шкаф служил А. П. чем-то вроде Deus ex machina. Сидоров начал издалека — с биографии главного героя, с описания тех грустных дней, какие выпадают на долю всякого неудачника, с тех плохих дней, когда главного героя не любила его одноклассница Тамара (героиню романа Сидоров назвал Кристиной), а он любил её, хотел целовать и обнимать её, и жить с нею, и он, испытывавший неразделённую любовь, не представлял, чем займёт свою жизнь, и не очень умело лупил кулаками боксёрскую грушу. А потом были три жены, которые его совсем не любили (то есть, он хотел написать, не имели к нему достаточного полового влечения, и логику их замужества Сидоров объявлял эксплуататорской — о да, эту загадку он давно разгадал; и потому его жёны всегда казались ему истинными неудачницами), и множество издателей, которым он был не очень-то нужен или вовсе не нужен, и были его книги, пылившиеся на полках «За полцены», и были отказы и глумливые шуточки журнальных редакторов, мнивших о себе чёрт знает что.
Ему не нужно было составлять план новой книги. Он ещё не знал, чем закончится роман — и не представлял, что произойдёт в его середине, — но план составлять не собирался. Впервые в жизни ему работалось легко — до восторга. Он чувствовал себя человеком, изменившим своё прошлое с несчастного на счастливое. И ему хотелось написать роман о том, как он из неудачника стал удачником, — и разгадать, быть может, величайшую и самую притягательную из всех загадок.
Да, кстати: А. П. Сидорову не очень нравился главный герой, которого он выводил на компьютерных страницах.
Что-то было в нём от антигероя.
В литературном салоне-гостиной А. П. Сидоров чувствовал себя уютно. И по-хозяйски. Как у себя дома. Но ведь он и был у себя дома.
На днях в салоне зашёл разговор о вдохновении.
После того как Тамара вдохновенно спела несколько романсов и с извинениями удалилась, один юный поэт, расплескавший чай себе на пуловер и брюки и отряхнув брюки и пуловер на восточный ковёр Сидорова, воскликнул:
— О, романсы — чистое вдохновение! Нельзя представить, чтобы их писали продуманно, с каким-то литературным или музыкальным умыслом… — Он помолчал. Видно было, что он собирается сказать что-то ещё. Сидоров подумал, что юноша будет говорить о себе. Молодых людей обыкновенно интересуют лишь они сами. — Сам я пишу только по вдохновению! — заявил поэт. — Я сижу у окна и жду его!
— И долго приходится ждать? — спросил А. П. Сидоров.
— За февраль не написал ни одного стихотворения.
— А за январь?
— За январь — одно. Мне подсказала его белая январская метель.
— Так картина метели — или вдохновение?
Юноша замолчал, со страхом и пиететом глядя на Сидорова.
— Кто ещё пишет по вдохновению? — спросил Сидоров, ободряющей улыбкой ответив на испуганный взгляд молодого поэта.
Кто-то в уголке стал декламировать старческим голосом:
— …Ремесло
Поставил я подножием искусству;
Я сделался ремесленник: перстам
Придал послушную, сухую беглость
И верность уху. Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп. Поверил
Я алгеброй гармонию. Тогда
Уже дерзнул, в науке искушённый,
Предаться неге творческой мечты.
«Опять Пушкин! — А. П. Сидоров вздохнул. — Что за страсть — поверять художественным нехудожественное, выдумкой действительное? Этим теоретикам художественного сознания не мешало бы прочитать спенсеровскую критику этики Канта. Суждение логического сознания, признаваемое ими годным для каждого последующего шага, игнорируется при первом! И что за манера отделять искусство от жизни, обособлять его, — причисляя тем самым литераторов и музыкантов к какому-то элитарному племени? Почему не говорят о вдохновении слесаря, лаборанта, сторожа или министра сельского хозяйства?»
— Трудно судить о том, что нельзя объяснить, — сказал кто-то в уголке.
— Всё можно объяснить, — сказал Сидоров.
— Рискованная точка зрения, — парировал старческий голос.
— По меньшей мере, надо пытаться объяснить, — сказал Сидоров. Не давая господину из уголка продолжить спор, он добавил: — Нельзя избегать труда объяснения. Без объяснения нет пути вперёд. Объяснение, ответ и его применение означают эволюцию и прогресс. Человека создал труд, а не породило вдохновение. Почему вдохновение должно оставаться неразрешимой загадкой? В чём его особенность и исключительность? Не в том ли, что никакого вдохновения нет и быть не может? Поэтому-то его и не берутся объяснять, прикрываясь мистическими словесами. Это удобно, но это не ответ, а уход от ответа. Это, дамы и господа, манёвр и ширма. Постмодернистская игра в прятки с действительностью. С обыкновенной действительностью. С каждодневной действительностью.
То, что вдохновения не существует, не гипотеза и не остроумная шутка. Это, как мне думается, доказанная теорема. Доказанная по методу «от противного».
Да. То, что вдохновения не существует, и, главное, то, что в нём совершенно нет нужды для писателя, давно доказано. То, что писателю не нужно просиживать месяцы у окна в ожидании вдохновения, доказано весьма убедительно. Вдохновения нет!
И Сидоров медленно, с удовольствием объяснил удивлённому (и эпатированному) обществу — умеющему, как допускал нездешний А. П. Сидоров, пить из хороших чешских фарфоровых чашек хорошо заваренный чай, но мало что смыслящему в писательстве, — что никакого вдохновения не существует и не может существовать, и что мнение его, А. П. Сидорова, отнюдь не новация в литературе или литературоведении, и что задолго до его появления на свет о ремесленной подоплеке литературного производства говорили такие авторы, как, например, Джек Лондон или Уильям Сомерсет Моэм.
— Джек Лондон, — сказал Сидоров, — в эссе «О себе» написал: «Я верю в необходимость систематической работы и никогда не жду вдохновения». Надеюсь, сорок томов, написанных Лондоном, служат достаточно убедительным доказательством его правоты? — Сидоров улыбнулся. — Моэм в одном из писем высказался куда прямее Лондона: «Никакого вдохновения нет в природе. По крайней мере, мне его обнаружить не удалось. А есть другое — полная самоотдача. Я писатель-самоучка. Стиль моей прозы, когда я начинал, оставлял желать много лучшего, и я немало потрудился, оттачивая его по мере сил». Кто готов поспорить с автором «Бремени страстей человеческих», «Луны и гроша» и «Театра»? Кто готов, кстати замечу, поспорить с тем, по книгам которого изучают английский язык в Англии?
Или возьмём нашего Чехова, — продолжал Сидоров. — Кто, как не Антон Павлович, советовал молодому Бунину побыть хоть немного ремесленником? А кому принадлежат слова: «…если бы какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то я назвал бы его сумасшедшим»? Это, дорогие мои дамы и господа, тоже А. П. Чехов. И полное собрание Чехова в тридцати томах тоже служит, по-моему, достаточным аргументом хотя бы для того, чтобы к словам классика прислушались.
За этими словами А. П. Сидорова в гостиной началось рассуждение на известную чеховскую тему о решении вопроса и правильной постановке вопроса.
— Только второе обязательно для художника! — патетически воскликнул тот же юный поэт.
— А. П. Чехов, — улыбаясь, сказал А. П. Сидоров. — Отрывок, к слову, из того же письма к Суворину от 27 октября 1888-го года, где Чехов писал о вдохновении и психиатрии. Третий том полного собрания писем, Москва, издательство «Наука», тысяча девятьсот семьдесят шестой год, страница сорок шесть. Но тут прав был Суворин, а не Чехов. На вопросы, молодой человек, надо отвечать.
— Но как же… Вы всегда утверждали обратное! Вы соглашались здесь с Чеховым, и в ваших книгах, позвольте, решённых вопросов нет!
— Я передумал, — сказал Сидоров. — Из моей новой книги вы поймёте и усвоите это.
Гостиную облетел общий выдох изумления.
На третью неделю своей счастливой жизни Сидоров, отработав своё писательское утро, по какой-то нужде открыл платяной шкаф. Тот, что стоял в спальне. Сидоров не помнил, открывал ли он его раньше. Наверное, нет. Платяных шкафов в его большой квартире было семь; три из них стояли в гардеробной; один был в его кабинете; два — в прихожей. Этот стоял в спальне, а в спальне Сидоров обычно любил жену или спал. Шкаф или прикроватные тумбочки его тут занимали мало.
Постой-ка, Сидоров, сказал себе Сидоров. А ведь ты вышел как раз из этого шкафа. Когда живёшь счастливой жизнью, тебе нет дела до шкафов, в которых пахнет озоном. Но когда ты привыкаешь к счастью, ты вспоминаешь о них. Вспоминаешь о тех загадках, которые так и остались загадками. О загадках, ведущих в такую счастливую жизнь, от которой дух захватывает, которая выстраивает столь точные определения всего сущего и открывает такую могучую философию, что человек перестаёт искать и раз навсегда в этой жизни останавливается.
Останавливается, найдя разгадку озонового запаха в шкафу, найдя финал своего счастья — и найдя развязку для начатой книги.
Сидоров открыл платяной шкаф — и услышал знакомый запах.
Из шкафа свежо и сухо потянуло озоном.
4
По писательской привычке он отметил деталь: шкаф в спальне был светло-сиреневый, с оттенками розового цвета, введённого не иначе ради создания тёплой атмосферы, — в общем, в стиле сиренево-голубого интерьера. Окажись тут платяной шкаф цвета «тёмный орех» (в особенности фабрики «Соира», модели «Вискора-М32») Сидоров бы насторожился, задумался бы о том, к счастью ли ведёт дорога из шкафа, и не вернётся ли он обратно в ту однокомнатную квартиру, где побывали одна за другой три его жены, и где стоял его устаревший компьютер, набитый электронными отказами от редакторов. Но сиреневый с белыми линиями шкаф не имел отношения к несчастливому прошлому А. П. Сидорова.
Обо всём этом думал А. П. Сидоров, входя в шкаф. Нет, «внутренний голос» не крикнул ему: «Остановись! Ты живёшь счастливой жизнью!» Никто не напомнил ему русскую пословицу: «От добра добра не ищут». Никто не прочёл ему нотацию и не предостерёг его: «Тут у тебя жена и сын. Тебе не жаль бросать их? Что за человек ты после этого?.. И кто знает, что тебя ждёт там?» Никто не напомнил ему и сюжет известной сказки братьев Гримм, переписанной Пушкиным. Инстинкт самосохранения тоже помалкивал. И Сидоров знал, почему: инстинкт сделал поправку на то, что случилось вслед за первым вхождением в шкаф. Сидоров читал где-то, что такие «поправки» осознания бытия встроены в механизм эволюции.
И перед ним стоял другой шкаф, не «Вискора-М32». Какой-то итальянский, немецкий или испанский — роскошный, непозволительный для неудачника, ценою в 1, 2 или 3 тысячи евро. И Сидоров думал: после выхода из этого сиреневого с розовым шкафа не одном ему, но и его жене, и его сыну станет ещё лучше. Они станут счастливее. Сидоров верил в это. Но главной причиной была не вера в счастье.
Стоя перед светло-сиреневым шкафом, А. П. Сидоров думал, что ему предстоит разгадать не одну загадку. Не одну, а десять или сто загадок. Множество загадок, порождающих следующие загадки. Цепь загадок! Почему шкаф? Почему — озон? Почему, наконец, шкаф — платяной? Потому что он достаточно вместительный, просторный, — чтобы туда мог войти человек?.. А почему он, Сидоров? Почему не какой-нибудь журнальный редактор или не Тамара? Или не какая-нибудь из его трёх жён? Допустим, он не открывал этот испанский или итальянский шкаф в спальне — но наверняка его открывала Тамара. Чувствовала ли она озоновый дух?.. И почему озоном запахло в его сорок лет — а не в семнадцать, когда Тамара фыркала в его сторону? И связано ли с явлением шкафа его писательство? Будь он дворником, лётчиком или пекарем — был бы у него озоновый шкаф? Бывают ли у кого, кроме Сидорова, фантастические шкафы — или это исключительное чудо для А. П. Сидорова?
Сидоров раздвинул плечики с сорочками, пижамами, халатами и пеньюарами и вошёл в шкаф. Повернулся. Посмотрел на застеленную голубым бельём кровать.
Сын на лекциях, а жена думает, что муж пишет в кабинете.
— Прощай, сиреневая спальня, — тихо сказал Сидоров.
И закрыл двери.
Он решил побыть в шкафу минут пять. Ну, или сколько получится. Вернее (писатель всегда должен подобрать точное, единственное слово, этому учили и Флобер, и Мопассан, и Бунин), побыть, сколько выдержит. Столько минут, на сколько хватит его терпения. Что ждёт его в мире, который откроется ему за дверцами шкафа? Или не откроется?
Допустим, он откроет дверцы платяного шкафа — а за ними всё та же сиреневая комната. Кровать, застеленная голубым постельным бельём. Стеллажи с дисками. Телевизор. Тамара, которая, возможно, увидев его, выходящего из шкафа, сильно удивится и скажет что-нибудь ироническое. Она умеет сказать ироническое — не язвительное, но колкое. Сидоров убедился в этом за две недели жизни с ней. Впрочем, язвительно-достающие нотки прорывались у неё и в школе. Тамара всё-таки есть Тамара, а не другая женщина. Тот, неудачливый, Сидоров (десятиклассник) не умел бороться с этими нотками, не умел смеяться над собою, зато желания спорить хватало в нём на двоих, — и потому он и казался Тамаре неудачником. Да и казался ли?
Но разве он не тот самый Сидоров?
Он тот, — и всё же здешний Сидоров как-то неуловимо подействовал на него. Что-то передалось ему от него.
Он не знал, что именно. Он, конечно, докопается до этого. Для того-то он и входит в шкафы. И вдыхает озон. (Вреден или полезен для здоровья O-три? Или нейтрален? Надо будет выяснить).
Может быть, Сидорову передался дух счастья. Счастье заразительно, прочёл он у одного автора, которого раскритиковал в какой-то своей злобной статье. (Сейчас бы не стал критиковать и злобствовать). Сидоров чувствовал, что от здешнего А. П. ему передалось желание счастья. Теперь Сидоров знал, что он может быть счастливым. Да, да, чёрт возьми, — никакой не сомнительный дух, а обыкновенное, инстинктивное желанье быть счастливым. Кто же не хочет быть счастливым?.. Покажите-ка нам этого уникума!.. Понятно, А. П. Сидоров и прежде убеждал себя в своём будущем счастье; но то было рассужденье о будущем — смесь мечты с фанатическим ослиным упрямством, аргументируемым «а», «б», «в», «г», «д», «е» и «ё», — а здесь имелось во всех красках настоящее, бушевал факт налицо.
И этот-то факт и мучил Сидорова, заставлял его идти дальше — не в поисках ещё большего счастья, но в поисках разгадки существования экстраординарного факта — факта, не имеющего, как казалось Сидорову, никакого объяснения: ни материального, ни научного, ни логического.
Сидорову стало душно.
— Я выхожу, — сказал он.
И толкнул дверцу.
Он оказался в полутьме. Словно переместился в ночь.
Но спальня — после пребывания в шкафу глаза видели в полутьме хорошо, — была та же.
Или ему показалось, что она та же?
Нет, верно: та же.
Но что-то неуловимо переменилось. Какие-то мелочи, которые с первого взгляда не заметишь.
Сидоров вспомнил про две картинки, печатаемые одна возле другой в журналах с подписью: «Найдите три отличия» (или «семь отличий»). Он-то умел найти отличия быстрее всех. Он словно бы и не искал их, а просто показывал. Ему завидовали, ему не верили. Считали, что он видел картинки в журнале раньше. Но он никогда не обманывал. Ложь лишала для него состязание возле картинок привлекательности. Обманывая Ромку Карпова из подготовительной группы детсада №113, или одноклассников в школе, рассматривавших вместе с ним похожие картинки, он не мог бы удовлетворить свой ненасытный азарт.
Шторы. В той спальне был тюль, а здесь лёгкие, воздушные гардины. Впрочем, нет. Шторы были и в той спальне. Просто А. П. и Тамара их не задёргивали. Сидоров пробыл в шкафу минут пять-семь; Тамара могла войти в спальню и зачем-нибудь задёрнуть шторы. Вот и полутьма.
Сидоров вышел из шкафа. Прикроватные тумбочки, светильники на потолке, разноцветные динамики, стеллажи с дисками — всё было то же. Он обернулся, закрыл дверцы шкафа. Шкаф был тот же. Правда, он показался ему чуть шире прежнего, — но Сидоров приписал изменение ширины воображению. Ему хочется, чтобы что-то переменилось. В шкафу висели те же пижамы и шёлковые сорочки (он и на ощупь попробовал, вспомнил то ощущение). Не костюмы, брюки, джинсы и не мужские рубашки с длинными рукавами. Не пальто, куртки и не плащи. И так же, как в платяном шкафу той спальни, пахло немного женщиной.
Озоном больше не пахло.
Он осмотрел себя. Он в тех же серых шортах до колена, в той же зелёной футболке. В тех же шлёпанцах. У него даже побаливает колено, потому что вчера вечерком он с сыном гонял мяч на стадионе и упал. Вот и ссадина.
Решительно, ничего не переменилось. Должно быть, озоном пахло в его натренированном писательском воображении. Или он принял за озоновый запах какой-нибудь другой запах. Какого-нибудь состава от моли. Жена положила средство от моли — таблетку, порошок — в платяной шкаф. Что тут удивительного? И химический состав немножко попахивает. Так оно и должно быть.
«Это смешно, — подумал Сидоров. — Войдёт Тамара и спросит: что ты тут делаешь? Ты что, прятался в шкафу?» Знаете, как женщины умеют задавать вопросы — словно бы читая мысли мужчин? У Сидорова был достаточный опыт по этой части: с тремя жёнами он едва не уверовал в женскую телепатию. Он и книгу собирался написать о своих жёнах, да потом передумал: его жёны казались ему слишком однообразными, и писать о трёх жёнах было всё равно что писать об одной. Никакой загадки не видел в них Сидоров, а потому писать передумал.
Так вот, войдёт Тамара и спросит: что ты, милый А. П., тут делаешь? Не входил ли ты в шкаф, думая, что там должно бы пахнуть озоном?
Чего доброго, Тамара сочтёт его сумасшедшим. И их счастливая жизнь превратится в несчастную: наполнится взаимными опасениями, подозрениями, слежкой. Явятся какие-нибудь ловкачи-врачи, опустошат его счёт в «Газпромбанке». Он не сможет писать. Всё, что он построил здесь, будет в считанные недели разрушено.
Нет, Сидоров не допустит этого.
Он закрыл шкаф.
— Я просто хотел прилечь, — прошептал он. — Но у меня в кабинете есть диван. А я хотел прилечь с женой… Хотел попробовать с ней одну сексуальную позу… Так я скажу Тамаре.
Он отвёл рукой штору.
Гибискус.
Гибискус цвёл жёлтыми цветками. И они походили не на колокольчики, а на розы.
«Сразу два отличия», — подумал Сидоров. И ему стало радостно: такую радость он испытывал, находя на журнальных картинках едва заметные отличия, не углядываемые никем.
«Светильники на потолке!» — нашёл ещё отличие Сидоров. Их линии искривлялись не так, как в предыдущей спальне.
И шкаф. Он внимательнее рассмотрел шкаф. Тот платяной шкаф был сиреневый с вкраплениями розового. А на этом были вкрапления белого. На розовый цвет тут не было и намёка. И да, шкаф явно шире прежнего.
Конечно, кто-нибудь, не А. П. Сидоров, сказал бы: «Это мне померещилось. Подумаешь: белое и розовое, жёлтое и красное, направо или налево, уже или шире!» Но это кто-нибудь, а не Сидоров. А. П. был мастером запоминать и вызывать в памяти мельчайшие детали; ведь, возясь с похожими картинками в журналах, постоянно тренируя зрительную память, он и решил, что будет писателем. В конце концов, редакторы и издатели, критиковавшие его за чрезмерную приверженность к точкам над «i», иногда, даже как бы помимо своей воли, отмечали точность и детализацию его описаний. «Эффект присутствия, — написал однажды один издатель Сидорову. — Но всё равно — скучно…»
Дверь в спальню была открыта, и из коридора Сидоров услышал приглушённую речь.
— Ещё одно отличие, — сказал он. — Уж тут-то я не ошибаюсь.
Он узнал голос Тамары.
Однако голос её говорил по-английски.
Та Тамара не владела английским. Ни чуточки. Сидоров не знал, владел ли этот Сидоров иностранными языками, — первый Сидоров, то есть собственно он, человек из шкафа «Вискора», английский язык знал на уровне третьекурсника-лингвиста, потому как жил в основном на доходы от переводов, а не писательства; второй Сидоров, писатель из гостиной-салона, тоже знал английский: вёл компьютерную переписку с иностранными издателями, — а Тамара точно не знала ни слова по-английски. У Тамары и в школе успехи по английскому были не ахти. Это был единственный предмет, кроме ещё, пожалуй, русского языка и литературы, на уроках которого её смущала успеваемость одноклассника Сидорова, имевшего, видимо, к языкам некоторые способности. (Впрочем, он ничего не планировал по использованию этих способностей и потому для неё оставался перспективным неудачником).
А голос принадлежал, несомненно, Тамаре. У Сидорова была прекрасная память на голоса, на номера телефонов, на ИэНэН, на цитаты, на имена и фамилии издателей, на цвет гибискусов, на размеры шкафов, на… на что угодно.
Это говорила Тамара, и говорила она с сильным акцентом, и иногда медлила, подбирая английские слова и предложное управление. О да, только она могла так, с заминками, говорить.
И она говорила о нём.
«Мистер Сидорофф пишет, — говорила она. — Вы знаете, в это время он обычно пишет. Нельзя беспокоить. Это ведь известно во всех Штатах. Это знает весь мир. Я передам ему, но позже. После обеда. Он любит поговорить после обеда. До свидания, мистер Торренс».
Вот что она говорила.
А что она говорила?.. Весь мир? Во всех Штатах?
Сидоров потянул верёвку, раздвинул шторы, сощурился от света.
— Найдите семь отличий! — хмыкнул он.
Он был не в России.
Из окна спальни, находившейся приблизительно на четвёртом этаже, Сидоров увидел 5- и 6-этажные кирпичные жилые дома с пожарными лестницами, пожелтевшими коробками кондиционеров и высокими прямоугольными окнами. Окно, в которое он смотрел, было тоже прямоугольное и высокое. Окно тоже отличалось. Подвижную его раму можно было поднимать и опускать. Дома были облиты солнцем, стёкла их окон сверкали, и Сидоров приложил ладонь козырьком ко лбу. Внизу, на первом этаже дома напротив, Сидоров увидел магазинчик одежды, возле выхода из которого, на камнях тротуара, стояли зачем-то два деревянных стула. На первом этаже соседнего дома располагалась химчистка-прачечная. Сюда, наверное, третий А. П. Сидоров и его третья Тамара сдают в чистку бельё и одежду.
Немного серого снега у бордюров. Несколько голых вязов, доросших до второго и третьего этажей. Сидоров посмотрел выше. Небо было ясное, голубое, почти летнее.
Не закрывая гардин (пусть будет светло, к тому же сторона спальни, по-видимому, западная или северо-западная), он отошёл от окна.
Он подумал: странно, но меня не интересует, где я: в Англии, Америке, в Австралии или Канаде. И тут же понял: нет, не странно. Где бы он ни был, он скоро узнает об этом. Из новостей по телевизору, по радио, из газет, из записей здешнего Сидорова. Тамара? Но Тамара здесь; он подслушал её разговор по телефону. И если Тамара здесь, то и сын Саша, вероятно, тоже существует.
И было похоже, что здесь — лучше, чем там, то есть в предыдущей действительности А. П. Сидорова, во второй версии его личной истории.
«Это знает весь мир».
Нет, дух у Сидорова не захватывало, и голова его не кружилась.
Он понял, что уже думает о том, что произойдёт с ним дальше, что будет после этого перемещения.
Он понял, что рассматривает этот жизненный эпизод — происходящий в Англии, США или Канаде, — как временный, и что мысли его уже заняты эпизодом следующим. Нет, пожалуй, и не следующим, — а последним. Финальным.
Но пока он здесь, ему следует разобраться в том, что представляет собою эта версия его жизни.
Это нужно ему. Для чего?
Он соединит все звенья цепи загадок — и найдёт наконец последнее загадочное звено.
И тогда у него будет то, что и не снилось ни одному из преуспевающих (альтернативных? параллельных?) Сидоровых.
Первый, настоящий А. П. Сидоров соединит первое звено загадочной цепи с последним.
И вот ради этого-то, подумал он, и стоит жить.
Он смотрится в трюмо. И во всех трёх зеркалах видит: это он, А. П. Сидоров, с той же короткой стрижкой, без бороды, без усов, чисто выбритый, с упрямо выдающимся подбородком, чуть смягчённым ямочкой посредине, в тех же серых шортах, в которых любил писать во второй версии своей истории, и в той же зелёной футболке с вышитыми Тамарой буквами… «A. P. S».
«Ещё одно отличие».
Жена повесила трубку, но телефон тотчас зазвонил снова. Быстрым шагом Сидоров прошёл по коридору и открыл дверь в свой кабинет. Квартира, кажется, была похожа на ту 5-комнатную квартиру, в которой он провёл две недели во втором варианте. Только коридор, соединяющий комнаты, был гораздо шире, и вместо прямоугольной прихожей, как он успел на ходу заметить, была просторная квадратная комната (американцы назвали бы её living-room. Америка?).
Компьютер в кабинете был включён. Кем? Несомненно, им. Здешним им. Сидоров закрыл дверь. Сел в компьютерное кресло. Устроился поудобнее. Он не собирался идти на кухню или в гостиную, или вообще устраивать себе экскурсию по квартире, проверять, вправду ли Тамара говорит по телефону и вправду ли… и вправду ли всё это принадлежит ему. Осмотреть квартиру он успеет. К тому же нельзя допустить, чтобы его заподозрили в чём-то или сочли ненормальным. Нельзя никого пугать. Счастье — такая хрупкая штука!
Текстовый редактор был открыт не на странице какого-нибудь нового романа А. П. Сидорова, но на странице дневника. Сидоров глянул на часы в нижнем уголке экрана: здесь был час дня. Всё верно. С восьми утра до часу дня — 5 часов. А. П. Сидоров не пишет кряду дольше пяти часов. Он закончил писать — и открыл дневник. Хотел прочесть что-нибудь или внести новую запись. В два часа дня — по крайней мере, там, в России, Сидоров №2 выходил к столу. И вообще начинал нормальную, не писательскую, жизнь. Дневную и вечернюю (и ночную) жизнь.
«В моей истории, — прочитал Сидоров в своём дневнике, — нет ничего нового и ничего удивительного».
— Вот именно, — засмеялся А. П. Сидоров.
«27 февраля 2010 года».
— Вчерашняя запись, — шёпотом сказал Сидоров.
«В моей истории нет ничего нового и ничего удивительного.
Вот свежие события.
Русский учёный, не признанный в России и уволенный за спор с начальством из московского НИИ, уезжает работать по контракту в Канаду и делает там крупное открытие — о способе передачи генетической информации. Русская провинциальная спортсменка, которую не заметили в России, выступает за Чехию на Олимпиаде-2010 в Ванкувере и получает олимпийское золото.
Это новейшие примеры. И мне нужды перечислять здесь имеющиеся в изобилии примеры старые. Я могу привести пример новый: мою собственную жизнь».
Страница за страницей Сидоров листал биографию своего третьего «я».
«1 августа 1997 года.
Начал этот дневник.
Впервые попробовал писать.
Чувствую возбуждение.
Может быть, литература — дело всей моей жизни».
«17 мая 1998 года.
Решил упорядочить свою жизнь.
С утра, с восьми до тринадцати, — писание.
До четырнадцати, если есть что записать и есть время, — ведение дневника.
Потом — обед.
С пятнадцати часов и до восьми вечера — преподавание на лингвистических курсах (кроме среды и субботы с воскресеньем). По средам и по выходным (после тринадцати или четырнадцати часов — ради хлеба насущного — переводы с английского и с немецкого. Студентам, аспирантам, магазинам бытовой техники, кому угодно. Коммерческие устные переводы с их сумасшедшими круглосуточными графиками и командировки сокращаю до минимума. Первое моё дело — писательство; всё прочее — дело пятьдесят четвёртое.
Дело Тамары — сын и любовь в семье. Это такое большое дело, что его нельзя сочетать ни с каким другим. И она понимает это. Она не работает в офисе или на фабрике. И не будет работать.
Отсюда у меня — две работы. Писательство и не писательство.
Не исключено, что писательством я заработаю что-нибудь».
«21 мая 1999 года.
Накопил 12 отказов из разных столичных издательств. Наиболее типические цитаты из писем: «Пишете-то вы хорошо, но темы берёте не те»; «Нам требуются авторы детективов и фантастики. Если у Вас будет желание работать в жанрах фантастических (боевых, альтернативных) историй и криминальных детективов и боевиков, — добро пожаловать»; «Ваши произведения, к сожалению, не отвечают серийной политике издательства и не соответствуют ни одной из серий, выпускаемых нами на сегодняшний день».
А сколько издательств попросту молчит!.. Словно меня и не существует. Или будто их не существует!»
«28 февраля 2001 года.
Сегодня я понял кое-что. Я понял…»
— А. П.! — Сидоров услышал негромкий стук в дверь. — Прости меня, дорогой друг, но уже третий час.
— Иду.
Сидоров вышел из кабинета.
Тамара и Саша ждали его в столовой.
Столовая выглядела иначе, чем в русской квартире Сидоровых. Она была вдвое больше. И у плиты стояла чернокожая кухарка — в сиреневом переднике. Она обернулась на шаги Сидорова и сказала: «Добри день, сэ-эр». Сидоров ответил улыбкой и кивком (испугался ответить по-английски. И как кухарку зовут? Что вообще он помнит — и чего не помнит и не знает в своих параллельных жизнях? Вот во второй жизни он умел набирать на клавиатуре «слепым» методом, — но не знал, что выпивает стакан воды перед едой), сел за стол и поприветствовал по-русски Сашу.
— Сколко фюсболк, мэм, вы вышили дыла мистер Сидорофф? — спросила кухарка.
— Ровно сто, — ответила Тамара.
— Где моя вода? — спросил Сидоров, вспоминая свои привычки из второй версии и находя взглядом полный стакан на столе.
Он старался не задерживать взгляд на Тамаре и Саше: у него вдруг возникло ощущенье, что он был с ними в разлуке несколько недель. Или месяцев.
— Как дела в школе? — спросила у Саши Тамара.
А. П. чуть не расплескал воду.
Саша ответил:
— Я передумал поступать в Колумбийский университет: будут говорить, что папенькин сынок хочет быть рядом со своим папочкой. Не так уж плохо изучать историю в Принстоне, а, пап? И заодно прослушать семинар по писательскому мастерству. Не беспокойся: я успею подготовить документы.
Сидоров допил воду. Америка! И 18-летние юноши здесь ходят в школу. Заканчивают школу. И он уже знал, что сказать. Ему хотелось узнать, собирается ли здешний Саша стать писателем — и писать лучше его, А. П. Сидорова.
— А что твои литературные планы?
— Я не хочу становиться занудным литературоведом или злобным критиком. Со стихами я расстался, и больше к ним не вернусь. Мне вообще кажется, что поэзия доживает последние годы. По-моему, её изобразительные средства сильно стеснены рамками рифм и размера. Я хочу писать прозу. И я буду писать прозу. Но мне нужно время. Я ещё так молод, верно? И есть ещё одна загвоздка, папа. Видишь ли, у меня есть ты. И ты пока пишешь лучше меня. Это и хорошо, и плохо. У меня есть образцы чудесной прозы, есть, с кого брать пример, на кого равняться, — это хорошо. Я стану писателем лишь в том случае, если сумею тебя превзойти, а это невозможно, — и это плохо. Но я превзойду тебя.
Сидоровы упрямы во всех поколениях.
А. П. улыбнулся.
После обеда Сидоров удалился в кабинет.
— Мне надо почитать кое-что, — сказал он Тамаре, стоявшей у двери. Саша собирался уезжать к школьному приятелю, возился в living-room. — Прости меня.
— Конечно, милый, — сказала Тамара.
Он поцеловал её в щёку. Целуя её, он думал, как будет целовать Тамару из другого, неясного будущего. Последнюю Тамару.
— Ты не меньше минуты провёл у моей щеки, — сказала Тамара. — Саша уже ушёл. Мириам я отпустила. Может, тебе нужно не в кабинет, а в спальню? Поза номер сорок восемь?
Он хотел сказать, что в спальне этим утром… но вовремя спохватился. Очень трудно оставаться самим собою и притворяться ещё несколькими Сидоровыми. Это почище шизофрении и расщепленцев Джекила с Хайдом.
— Нет, Тамара, мне нужно в кабинет.
— Конечно.
Из дневника здешнего Сидорова нездешний узнал, что местный А. П. окончил не Литинститут им. Горького, а ФРГФ (факультет романо-германской филологии) университета в своём родном городе с населением меньше миллиона. Учился он на дневном отделении. Окончил университет с отличием; получил диплом в красных кожаных корках. Знание английского в первые рыночные годы — а Сидоров отучился в 1992-м, — требовалось в России как никогда, и А. П. Сидоров имел и неплохую работу, и неплохую подработку, и неплохие деньги, а также и частую разговорную практику. Он поучаствовал в качестве переводчика в пяти научно-практических конференциях.
На Тамаре здешний А. П. Сидоров женился в неполные двадцать лет, будучи ещё студентом. Когда Тамаре и А. П. Сидорову было по 22 года, у них родился сын Саша (в сентябре). Здешнему Саше, значит, ещё не исполнилось восемнадцати.
Здешний А. П. Сидоров писал с 27 лет, как и первый; в этом истории двух крайних Сидоровых сходились.
Всё это нездешний Сидоров высчитал, делая пометки карандашом (нашёлся тут и остро отточенный карандаш) на листе бумаги: сопоставляя даты, указанные в дневнике, и разные семейные события: дни рождения, памятные встречи, день, когда Саша пошёл в первый класс, наконец, дату 20-летнего свадебного юбилея: 8 января 2010 года. Они с Тамарой поженились ещё при Горбачёве, а их Саша родился уже в ельцинско-чубайсовскую эпоху.
Вести подсчёты Сидорову пришлось потому, что школьные, университетские годы и время середины 90-х годов в дневнике отсутствовали. Первая запись в дневнике была датирована 3-м апреля 1997 года — тем днём, когда здешний Сидоров решил попробовал свои силы в писательстве (дата совпадала с писательской пробой первого Сидорова).
Что касается второго и третьего А. П. Сидорова… В общих чертах жизнь их совпадала. Оба были писателями — и писателями успешными; оба были женаты на однокласснице Тамаре и имели сына Сашу; наконец, оба были счастливы.
Были, однако, в судьбе второго и третьего кое-какие запоминающиеся отличия.
И отличия эти вызвали в нездешнем Сидорове чувство восхищения.
«28 февраля 2001 года.
Сегодня я понял кое-что. Я понял, что ни за что не брошу писать. Пусть меня называют дураком, идиотом, упрямцем, твердолобым, но я не перестану писать. Если б я писал плохо! Но я пишу хорошо. Пожалуй, я пишу слишком хорошо — для того, чтобы твердолобые издатели поняли, насколько хорошо я это делаю».
«3 марта 2001 года.
Я не стану продаваться на литературный рынок. Не стану следовать советам тех, кто не знает читателей — и обслуживает единственный их сегмент, думая, что обслуживает всех. Я не стану поучать издателей и спорить сними. Я буду гнуть свою линию. Вода камень точит? Нет; терпенье и труд всё перетрут.
Нам с Тамарой и сыном хватает доходов от курсов английского и моих переводов. Этого достаточно, чтобы жить. У нас нет машины, нет дачи и нет четырёхкомнатной квартиры улучшенной планировки. Двухкомнатная — тоже не так плохо, если подумать о напрашивающихся сравнениях. Я пишу в спальне. Или на кухне. У сына есть отдельная комната. А я вырос в однокомнатной «хрущёвке», где отец, мать, я и мой брат жили вчетвером. И жизнь не казалась мне горькой».
«4 марта 2002 года.
Мой день рожденья. Мне 32.
Позавчера дописал толстый реалистический роман — о котором издатели и редакторы лит. журналов дружно заявят, что он им не нужен».
«30 октября 2002 года.
Мой роман никому не нужен.
Я могу пророчить себе».
«20 ноября 2004 года.
Сегодня решил полностью отказаться от сотрудничества с так называемыми «толстыми литературными журналами». Их цель — вовсе не поиск и публикация талантливых прозаиков и поэтов, но получение лакомого куска от бюджетного пирога. И мне надоело вымаливать в редакциях те крошечные гонорары, которые они платят через раз своим авторам. Авторские экземпляры — и те приходится выбивать по редакциям — по полгода и году. Зачем мне это? Насколько авторитетны персоналии, восседающие в областных и московских редакциях, и решающие: быть или не быть? И к чёрту авторитеты!
Я не нахожу в вымаливании и выпрашивании никакого смысла. Ни материального, ни духовного, ни литературного. В буквальном смысле: журналы эти выходят крошечными тысячными тиражами и часто не читаются даже их авторами и редакторами. Зачем мне эти журналы? Я воюю с ветряными мельницами.
Итак, я отказываюсь!»
«4 февраля 2005 года.
Когда-то я писал в дневнике, что отказываюсь от сотрудничества с толстыми журналами. Точно так же мне следовало бы поступить и с издательствами. Зачем тратить время и нервы на однообразных господ, взыскующих с меня иронических детективов и женского псевдонима?»
«13 декабря 2005 года.
Нет худа без добра!
Сегодня повстречался со Славой Костылевым. Мой университетский одногруппник ныне топ-менеджер ОАО «Сибирско-американская компания». Здесь, в нашем городе, ОАО в прошлом году открыло филиал. Осенью Славу перевели сюда из Москвы — генеральным директором. Америка будет прирастать Сибирью. Слава обещает мне что-то хорошее на следующий год. Как переводчику, конечно. Обо мне как о писателе Слава и не знает; я не говорил ему. Теперь и признаваться в том, что ты писатель, стало стыдно».
«Вечером того же дня.
…Иногда я чувствую себя последним неудачником. А иногда мне кажется, что у Тамары кончается терпение. Или иссякает вера?.. Вера в кого? Если верить в меня, то я — писатель, и точка. Я, как Джек Лондон, могу сказать: я лучше их. Остаётся верить в издателей — но это равно смешно и глупо. И потому остаётся одно лишь терпение. А оно имеет пределы. У Тамары. И у Саши. Я не хочу, чтобы мой взрослеющий сын думал обо мне как о ком-то, кто не состоялся. Кто, вероятно, сделал недостаточно для того, чтобы состояться.
Кто остался на обочине. В пыли.
Их терпенье кончается, а моё не имеет предела. Чем больше я получаю отказов и молчания в свой адрес, тем крепче становится моё терпение. Оно набирает марочной крепости из упорства. Я бы сказал — из упрямства. Есть во мне что-то ослиное, тупое, что помогает мне выдержать — и остаться писателем.
Я, кажется, начал хвалить себя?
Ничего; здесь дневник».
«8 января 2006 года.
16 лет назад мы с Тамарой поженились.
Счастливы ли мы?
Я боюсь спрашивать у неё об этом.
Я знаю, что она ответит «да».
Но от моего вопроса и её ответа из чаши её терпения ещё немного убудет».
«10 января 2006 года.
Слава Костылев не подвёл меня.
Это так странно. Сегодня я получил ровно двухсотый отказ от издателя. Юбилейный, так сказать, отказ.
И сегодня вечером позвонил Слава и сказал: «Хочешь полететь в Америку? Ты по всем параметрам подходишь: отлично владеешь языком, практикуешься, есть опыт устных и письменных переводов, владеешь деловым американским английским. Потом, ты женат, и у тебя сын. Это тоже важно. Предупреждаю: в Америку — надолго. Без жены и сына. Иначе не дадут рабочую визу. Или дадут, но полгода уйдёт на получение всех разрешений. Решай. До конца этой недели. До пятницы. А лучше до четверга. Да, сегодня уже вторник. Вторник кончается. Увольняйся, бери бессрочный отпуск за свой счёт, или бросай работу — как сможешь. Если решишься — через месяц будешь в ЮэСЭй. Да, рабочий день ненормированный, но будут и свободные дни, а суббота и воскресенье полностью твои. Там так принято. Можешь гулять в Центральном парке. Да, Нью-Йорк. Контракт на два года. Подумай. Но не тяни с ответом. Мистер Сидорофф, соглашайся!.. Признаюсь тебе откровенно: у меня нет ни желания, ни времени искать кого-то другого».
«Я отпрошусь у жены», — ответил я Костылеву.
«На пару лет», — вздохнул Костылев.
И тут, за разговором со Славой, мне впервые пришла в голову эта мысль.
Мысль перевести одну-две моих книги — самых лучших, то есть тех, какие я считал лучшими, — на английский язык. На американский английский. Я смогу. Я очень постараюсь. И потом, фирма будет платить мне по контракту. У меня будут деньги. Я найму какого-нибудь профессора-литературоведа или лингвиста, владеющего русским (да и не обязательно русским; лишь бы владел родным), чтобы он проверил мной переведённый текст. За два года я должен успеть это сделать, несмотря на ненормированный рабочий день. Я перестану спать!.. Я буду вращаться в деловых кругах; не исключено, мне удастся завести полезные знакомства в издательствах. Параллельно я найду хорошего американского литагента. Двух, трёх, четырёх агентов.
Глупо не лететь в Америку, когда представляется такой шанс, — но ещё глупее не использовать этот шанс для того, что я определил в своей жизни как первое и главное».
«11 января 2006 года.
«Лети, — сказала мне Тамара. — Когда ты вернёшься, исполнится десять лет твоему писательству. Я думаю, эти два года помогут и мне, и тебе многое понять».
«Да, — коротко ответил я. Я не сказал Тамаре о своих литературных планах. Они вдохновляли меня, но могли огорчить её. Наверное, я чересчур мнителен, но всё же я боюсь расстроить её. — Я погляжу, как там, в Америке. Кто знает, не переменится ли наша жизнь».
«Конечно, — сказала Тамара, — женишься на негритянке, и заведёшь темнокожих детишек».
«Я предпочитаю мексиканок», — сказал я в тон ей.
«У тебя уже чемоданное настроение, — сказала Тамара, и на её глазах блеснули слёзы. — Звони своему Костылеву и соглашайся, пока я не передумала. Я же вижу: ты что-то задумал. Но я не стану спрашивать, что».
Я позвонил Костылеву».
С марта 2006 года начинался американский дневник здешнего А. П. Сидорова.
Эту часть дневника нездешний А. П. Сидоров начал читать на следующий день — после завтрака. Да, Сидоров не уселся писать; он впервые отклонился от своего привычного распорядка. Дневник показался ему настолько интересным — и настолько хотелось А. П. узнать здешнего самого себя, и, главное, полностью изучить и уяснить этот вариант своей истории, прежде чем отправиться в следующий, что он с лёгкостью отступился от принятого давным-давно литераторского самотиранического режима.
«17 марта 2006 года.
Мистеры бизнесмены привезли меня домой в 3 часа утра. А вставать мне без четверти 8.
Устаю страшно. В последние выходные я просто спал. Спал, просыпался, ел, пил, — и снова спал. Будто и не было этих дней. Писать и переводить свои книги времени нет. И сил нет. Чувствую себя марксовым пролетарием, — а работодателей осознаю как эксплуататорский класс».
«25 апреля 2006 года.
Коммерческий «аврал» кончился. Крупная сделка состоялась.
Устных переводов стало гораздо меньше.
Появились те пустые дни, о которых упоминал Костылев. (Я уж думал — наврал, собака).
И суббота с воскресеньем — тоже стали моими в полном смысле слова. Я уже не сплю выходные напролёт. Я работаю. Я пишу — и перевожу.
Я сделаю то, что задумал сделать!
P. S. Был в парке Сити-холл. Цветут магнолии. Белые, белые с сиреневым, жёлтые, розовые цветы.
Хочется к Тамаре. Говорили сегодня с ней по телефону. Перевёл ей три тысячи долларов».
«5 мая 2006 года.
Чем больше работаешь, тем легче переносишь разлуку».
«4 июня 2006 года.
Перечитываю и перевожу роман, писанный в 2004-2005-м.
Чем дальше читаю и перевожу — тем больше нравится мне мой роман.
Я хорош как писатель и посредственен как переводчик. Писать я люблю и умею; переводить только умею».
«В ночь на 11 октября 2006 года.
Не буду описывать здесь осень в Нью-Йорке — потому что задумал описать её в новом романе.
Скажу о другом.
Неделю назад я нашёл наконец человека, который взялся прочесть мой перевод. Мой перевод на английский моего романа.
Я вёл подсчёт — я люблю считать, я считал отказы издателей, молчания издателей, отказы или увиливания преподавателей Колумбийского университета и здешних колледжей помельче, — и я насчитал пятьдесят пять отказов в той или иной форме. То ли я не понимаю американскую интеллигенцию, то ли она меня не хочет понимать. Или не хочет принимать. Но ведь я собирался нанять профессора в качестве консультанта. Я не просил никого заниматься благотворительностью, подавать милостыню и уделять толику драгоценного профессорского времени нищему русскому иммигранту. Во-первых, потому, что я не иммигрант — постоянно приходилось заострять на этом внимание (чёрт возьми, с бесконечными коммерческими переводами я стал писать на диком канцелярите!); во-вторых, потому, что я не нищий и предлагал за чтение рукописи деньги. Приличные, кстати, деньги; приличные по американским меркам. Может быть, я не там искал, — и мне вовсе не нужны маститые профессора, а нужен какой-нибудь затерянный полуголодный литератор, который не прочь подзаработать? И мне следовало отправиться на поиски в Ист-Виллидж, где ещё сохранились остатки полупьяной богемы? Вот как я думал — и всякий раз передумывал. Всё же встречи в фирме г-на Костылева научили меня кое-чему. «Хочешь добиться успеха — делай так, чтобы на твоём пути стояли имена. Они — иконы. Неоспоримое. Люди привыкли кланяться авторитетам, даже если эти авторитеты больше похожи на шутов, чем на королей», — недавно наставлял своего молодого сынка один нью-йоркский мазутный делец. Сынок его уже пятый год пробует силы в живописи — и наотрез отказывается от денежной помощи отца. «Хочу сам пробиться. Не хочу через деньги. Хочу через способности. И через труд». Отец улыбался: должно быть, узнавал в сыне себя. Имена!.. И я подумал: было бы неплохо, если б кто-нибудь из видных учёных, какой-нибудь известный лингвист или профессор литературы, скажем, из Columbia University, прочитав мой роман и одобрив его, написал бы к нему предисловие, украсив его своими степенями и лаврами. Упорство? Романтика? Уверенность в том, что рано или поздно встретишь хороших людей, и они тебе помогут? Всё это оптимистично (нет, романтично) звучит — если не считать словечка «поздно»… И поэтому немного здоровой прагматики не помешает. Совсем не помешает — особенно тому полупереводчику, полуписателю, каким себя ощущаю я.
Что-то я всё перемешал в этой записи.
Я устал: за последний месяц опять крутился как белка в колесе. Да и ночь уже.
Копирую абзац: Неделю назад я нашёл наконец человека, который взялся прочесть мой перевод. Мой перевод на английский моего романа.
Он — относительно молодой профессор английской литературы из Колумбийского университета. Ему сорок один год. Он давно хлопотал о переводе из Принстона в Колумбию: у него дом в Нью-Йорке, доставшийся ему от родителей, — и в прошлом учебном году, весной, ему посчастливилось наконец получить пригласительное письмо. Попутно повезло ему и ещё кое с чем. Точнее, кое с кем. Летом он влюбился в Рози Карвер, референтку издательства Макса Бергера. В это издательство он отнёс рукопись своей книги о Ричарде Олдингтоне (он, как и я, хлопочет о книге), — и 28-летняя референтка очаровала профессора знанием английской прозы XX века. Она без ума от Олдингтона, а профессор считает себя большим знатоком Олдингтона, самым большим знатоком в Америке, не говоря уж об Англии. В конце сентября они поженились.
Они не полетели на Канарские острова и не поехали в Мексику на медовый месяц. Профессору нужно было преподавать, и умная Рози сказала ему: «Поездка — глупая традиция. Мы можем вовсе никуда не ездить, или отложить медовый месяц на год. Или лет на сто. Разве мёд — на каких-нибудь экзотических островах?» — «Нет, моя радость, мёд — это ты», — ответил умный профессор.
Я обратился к профессору — его зовут Натаниэль Каммингс — в самую счастливую пору его жизни. Он всем рассказывал, как он счастлив, и всем просителям на их просьбы отвечал: «Yes». И мне он тоже ответил: «Yes».
Поначалу я не принял всерьёз этого человека, счастливого до лёгкого сумасшествия. Но спустя неделю, то есть сегодня, я услышал в телефонной трубке голос вполне будничный — голос человека, привыкшего работать с книгами: «Добрый день, мистер Sidoroff. Я прочёл ваш роман. И внёс в текст две сотни поправок. Не пугайтесь: речь идёт о поверхностной правке. Не думаю, что исправления отнимут у вас больше недели. Да, забыл сказать: ваш роман непременно нужно издавать. Честно говоря, я прочитал его с большим удовольствием. Я думал, литература кончилась в 20-м веке. Вы не находите, что на долю 21-го остались одни модернистские забавы и Голливуд?.. Не понимаю, почему вы не издали эту книгу в России. На родном языке… Если хотите, я поговорю с Рози, и она положит вашу рукопись на редакторский стол, или на стол самому мистеру Бергеру. Если моё имя что-то значит для вас, я готов написать к вашему роману предисловие. Можете приехать ко мне часов в восемь? У меня есть один русский friend, он подарил мне стаканы и подстаканники и научил пить по-русски чай». — Слово «подстаканники» профессор произнёс по-русски, по слогам.
Теперь полночь; я только что вернулся от Натана Каммингса.
И я сижу сейчас в своей 1-бедрумной квартире, которую снимает для меня «Сибирско-американская компания», сижу на кухне за столом и думаю. Передо мною открытый ноутбук.
Я пишу в дневник и думаю.
Думаю о том, игра ли тут случая (иными словами, везение — невезение), или самое главное тут — не случай, явленный мне в лице счастливого профессора, а моё упорство и труд, и при дальнейшем упорстве и труде явился бы другой профессор или нашёлся бы издатель. Ну да, марксистское понимание роли личности в истории… Я пытаюсь рассуждать логично: не потрудись я, не напиши я этот роман (и вообще не пиши я, начиная с 1997-го года), — как бы проявился тогда счастливый случай? С другой стороны, не встреть я счастливого профессора, только что перевёдшегося в Колумбийский университет и женившегося не на ком-нибудь, а на референтке крупного книжного издательства (ведь секретари и референты зачастую самые главные действующие лица в бизнесе, они дёргают за невидимые боссу ниточки, — так, по крайней мере, утверждают дельцы, речи и тосты которых я часто перевожу), — какова была бы дорога моей книги и была бы вообще у неё дорога? Ведь я уже начал коллекционировать и подсчитывать отказы от американских издательств. Вполне, кстати, обоснованные: Я прочёл ваш роман. И внёс в текст две сотни поправок.
Я чувствую: засыпаю. И чувствую, как улыбаюсь.
Сейчас я захлопну ноутбук и лягу в кровать. Укроюсь одеялом, и мне приснится Тамара. И я приснюсь ей.
В сущности, мне всё равно — случай или не случай; труд или не труд; первично или вторично. Мне наплевать; я не собираюсь писать исследование на эту тему. Я слишком устал от жизни, и не хочу уставать от неё ещё сильнее.
Быть или не быть, — вот вопрос всех вопросов. Но глупо мучиться, ища на него ответ.
Ответ известен: быть!»
«26 ноября 2006 года.
Да, профессор Каммингс здорово исчеркал мою рукопись.
Неделя работы?
Я окончил работу только сегодня.
Минуту назад.
И у меня нет ощущения, что я её окончил.
Я знаю, оно появится спустя несколько дней. Так всегда у меня бывает. Спустя неделю я перечту рукопись, подправлю тут и там, — и нужное чувство окончания явится.
Я звонил Натану. И говорил ему (он наверняка слышал волнение в моём голосе; но я не мог скрывать всех тех чувств, что меня одолевали: и тревоги, и страха, и двойной усталости — и от писательства, и от работы, и возбуждения, и предчувствия того, что очень скоро моя жизнь переменится, — а ещё и чувства благодарности, которого, боюсь, у меня к Каммингсу и его Рози имеется чересчур много, как имеется его много у взятой в дом и накормленной бродячей собаки), что работа движется слишком медленно и что мистеру Каммингсу, Натану, пожалуй, придётся ещё разок перечитать рукопись — прежде чем… прежде чем она ляжет на чей-нибудь редакторский стол, если только она вообще заслуживает стола, а не мусорной корзины.
Мистер Каммингс поклялся перечитать мою книгу».
«4 декабря 2006 года.
Каммингс перечёл мою рукопись.
Ещё поправки. Не так много, как в первый раз.
Это я перешучиваюсь сам с собою.
Я управлюсь в каких-нибудь 2-3 дня.
И передам рукопись Каммингсу».
«8 декабря 2006 года.
Каммингс доволен.
А я так устал, что не знаю, доволен я, или нет, радуюсь я, или нет.
Впрочем, нечему ещё радоваться».
«11 декабря 2006 года.
Рукопись — в издательстве Макса Бергера.
Как коротко я стал писать в дневник в последние дни».
«13 декабря 2006 года.
Рукопись принята!
Каких-то двое суток.
Это, наверное, какой-то новый рекорд в истории издательского бизнеса. В истории сотрудничества автора и издателя. Не знаю, как выразиться.
Мне обещают тираж в 10000 экземпляров.
И деньги.
Деньги.
Здесь, в Штатах, после цифры планируемого тиража говорят с автором о цифре гонорара. Тут так принято.
В России мало говорят о гонораре или вообще замалчивают вопрос о нём — потому что рассчитывают его не платить.
Здесь — говорят. Здесь — договор, в котором всё прописано.
Натан поздравил меня по телефону. И Рози поздравила.
Натан написал к роману предисловие.
Он кое-что вставил туда из моей биографии. Например, то, что я пишу уже много лет, — и не мог в России добиться публикаций. Он перечислил многое из того, что я написал, помимо этого романа, — и предсказывал, что всё это скоро увидит свет. И говорил, что он счастлив быть знаком со мной, и что иногда пьёт со мной чай (слова «подстаканник» он не употребил).
Завтра у меня — «пустой» день, и я еду к Максу Бергеру».
«14 декабря 2006 года.
Макс Бергер сказал вчера, что роман выйдет к Рождеству и что декабрь — наиболее подходящий месяц для распространения книги. Ещё он сказал, что автору (то есть мне) придётся встречаться с журналистами, телерепортёрами и ездить по стране. Встречи с читателями в книжных магазинах, в библиотеках, небольшие выступления в конференц-залах. Издательство всё организует. Я думаю, ваша работа переводчика, мистер Sidoroff, вам не помешает. В декабре у вас должно быть гораздо меньше работы. Рождество и Новый год, не так ли? Кроме того, мне кажется, вы могли бы поговорить с начальством. У вас очень усталый — хотя, мне кажется, и счастливый — вид, и вам не мешало бы попросить двухнедельный отпуск. Американское трудовое законодательство даёт право на отпуск. Думаю, что и вы, русские, умеете не только работать, но и отдыхать. И ещё кое-что, мистер Sidoroff. Я сказал об отпуске. Я понимаю, что у вас в России семья. Что вы хотели бы полететь домой. Это было бы правильно. Этично. Но в таком случае у нас появились бы затруднения с распространением книги. Первой книги, от продаж которой зависит будущее ваших следующих книг. И я убеждён, что десять тысяч — это только пробный тираж. В Штатах не принято делать книжную кампанию без автора. Вы должны принять важное решение. Не исключено, что при очень хороших продажах у вас появится литературное имя, а следом и возможность выписать жену и сына в Штаты. Почему бы не заглянуть одним глазком в счастливое будущее?»
Я представил сейчас, как Рози Каммингс говорит Максу Бергеру: «Мой муж, профессор английской литературы Натан Каммингс, считает, что это настоящая книга».
«15 декабря 2006 года.
«Сибирско-американская компания» не даёт мне отпуск в декабре, но с 25 декабря по 7 января обещает рождественские каникулы. За мой счёт. И после 7-го января я могу отдохнуть две недели за счёт фирмы. Так что всё складывается относительно удачно.
Если книга выйдет, мне будет нелегко работать ещё год на г-на Славу Костылева.
Но, в конце концов, у меня есть субботы и воскресенья. И — «пустые» дни».
«16 декабря 2006 года.
Говорил с Тамарой по телефону. Целый час.
И так и не сказал ей, что моя книга выходит.
Раньше я собирался сказать ей, что мою рукопись читает профессор и что профессор вносит много поправок. Что я недостаточно знаю литературный английский. Но потом решил, что этот рассказ о профессоре и поправках — а заговорив о Натане, я скажу и о том, как он исчеркал рукопись, — будет смахивать на стенания неудачника. И я решил ничего не говорить.
И сегодня ничего не сказал.
И она, кажется, угадала моё настроение, — и ни слова не сказала о писательстве».
«22 декабря 2006 года. Пятница. День выхода моей книги. Шесть авторских экземпляров у меня в руках. Я звоню Тамаре — и она говорит, что подозревала, что я кое-что пытаюсь от неё скрыть. Я сказал, что отправлю ей книгу по почте. Книга на английском, сказал я. Это ничего, ответила она, я же знаю её на русском.
Завтра — выступление в Публичной библиотеке (Манхэттенской). Потом — в трёх крупных книжных магазинах. Я буду подписывать купленные книги. «С улыбкой, — сказал м-р Бергер. — Вы не должны выглядеть усталым, мистер Sidoroff. Вы должны выглядеть так, чтобы ваши поклонники поняли: вы подарите им ещё сотню книг». В январе у меня запланировано восемь встреч со студентами и преподавателями Колумбийского университета и ещё нескольких университетов и колледжей.
Руководству компании не очень нравится то, что у меня вышла книга. Местный директор считает, что это помешает моей работе.
Я набрался храбрости:
— Так увольте меня.
— Смешная шутка, — ответил директор, m-r Henry Parker, — но ведь она, кажется, не шутка. Вы не худший наш переводчик. И вы не пьёте и не курите. Вы не путаетесь, насколько я замечаю, с женщинами, хотя удрали далеко от жены. В вас есть что-то идеальное, что меня, однако, смущает. Знаете, почему, мистер Sidoroff? Вы идеально преданы делу, но, боюсь, одному делу. «Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть». Евангелие от Матфея, глава 6-я, стих 24-й. Скоро вы станете идеально делать вашу литературу, а не ваши переводы. Вы будете служить искусству, а не «Сибирско-американской компании». Выбор? Нет никакого выбора. Его никогда ни у кого нет. Ни у кого нет двух господ и двух целей. Я думаю, когда срок нашего с вами контракта истечёт, обе стороны будут заинтересованы в том, чтобы не пролонгировать его».
На четвёртый день, к обеду, нездешний А. П. Сидоров знал всё о головокружительной писательской карьере здешнего А. П. Сидорова.
Первый тираж книги здешнего Сидорова был распродан в 30 дней.
За этим тиражом последовали второй, четвёртый, восьмой. К концу 2007-го года тираж только в США составил около миллиона экземпляров. Также было продано 50000 электронных копий. Были сделаны переводы на 7 языков, и делались переводы ещё на 10.
Профессор Натаниэль Каммингс с осени 2007-го года устроил мистеру Сидорову нечастое чтение лекций в Колумбийском университете и в Принстоне — и мистеру Сидорову в начале 2008-го продлили рабочую визу.
А. П. Сидоров нанял известного иммиграционного адвоката, С. М. Прайса, — и к осени 2009-го тому удалось добиться удовлетворения ходатайства о получении вида на жительство для мистера Сидорова и его жены и сына, которых м-р Сидорофф в 2007-м выписал из России.
Сын Саша, которому адвокат устроил «программу обмена», стал учиться в нью-йоркской школе, а жена два года, до осени 2009-го, жила между Россией и Штатами по гостевой визе, — и улаживала в РФ между прочим дела А. П. Сидорова с налоговой инспекцией: А. П. Сидорову нужно было отчислять тринадцать процентов русского подоходного налога с тех авторских гонораров, что он получал в Америке.
Это было трудное время для Сидоровых — но и счастливое. А. П. писал в дневнике, что самая упоительная пора у человека — не собственно счастье, а его ожидание, предчувствие. Летом 2009-го Тамара продала двухкомнатную квартиру Сидоровых в России, а рыже-золотой нью-йоркской осенью она начала привыкать к тому, что приходится всё больше говорить по-английски и всё меньше по-русски, — и русская речь, записал в дневник американский писатель Sidoroff, A. P., «уже кажется жене и сыну непривычной. Иногда дома мы начинаем говорить по-английски. Непроизвольно. Как с улицы пришли с английским — так и продолжили дома. Поначалу Тамара настаивала на говорении дома по-английски: чтобы больше практиковаться, но потом англоговорение стало происходить само собой. Да, кстати, — писал Сидоров, — Натан утверждает, что язык моих книг уже мало нуждается в правке и что мои романы нуждаются скорее в свежем взгляде читателя, чем в академической придирчивости закостенелого литературоведа».
В конце 2008-го, когда у А. П. Сидорова вышло в Нью-Йорке четыре книги, и все они были переведены на множество иностранных языков, он стал знаменит на весь мир.
В декабре 2009-го у А. П. выходит собрание сочинений в пяти томах с длинным восторженным предисловием одного профессора Колумбийского университета, ставшего известным в Америке не то благодаря знанию английской литературы, не то потому, что он пил чай с мистером Сидоровым.
Сидорову позвонил m-r Henry Parker из «Сибирско-американской компании» и сказал, что он счастлив быть знакомым с таким выдающимся человеком, умеющим достичь главной жизненной цели.
Однокашник Костылев прислал из Сибири Сидорову короткий e-mail: «Vivat Sidoroff!»
О нём писали. А. П. Сидоров отсканировал в свой дневник несколько газетных и журнальных статей. Цитировал он в дневнике и электронные источники. Как понял нездешний Сидоров, читая дневник, здешний А. П. отбирал только те материалы, которые по-настоящему взволновали его.
«…Русский учёный, не признанный в России и уволенный за спор с начальством из московского НИИ, уезжает работать по контракту в Канаду и делает там крупное открытие — о способе передачи генетической информации. Русская провинциальная спортсменка, которую не заметили в России, выступает за Чехию на Олимпиаде-2010 в Ванкувере и получает олимпийское золото.
Это новейшие примеры. И мне нет нужды перечислять здесь имеющиеся в изобилии примеры старые. Я могу привести пример новый: мою собственную жизнь».
Далее следовала подборка статей и выдержек. Нездешний А. П. Сидоров задержал взгляд на трёх из них.
«Живой памятник упорству и выдержке», — из «Вашингтон пост».
В русской прессе («Коммерсантъ») — заголовок с подзаголовком: «России таланты не нужны. У нас их так много, что мы можем ими разбрасываться».
Из статьи профессора Натаниэля Каммингса в «Нью-Йорк Таймс»:
«На фоне постмодернистского игривого отрицания реальности здоровый реализм мистера Сидорова внушает веру в будущее литературы. Живой классик? Почему нет? Все мы знаем новеллу Марка Твена «Жив он или умер?» Давайте же не только помнить мёртвых, но и ценить живых!»
Дневник А. П. Сидорова оказался увлекательнейшим чтением для А. П. Сидорова. Ничего занимательнее он не читал за всю свою жизнь. Да и для любого человека чтение дневника самого себя из другой счастливой жизни было бы интереснейшим и незабываемым!
Здешний А. П. Сидоров, жена и его сын Александр жили в Нью-Йорке, на Манхэттене, на Салливан-стрит, в 3-бедрумном apartment со studio, где А. П. Сидоров мог творить на любом из двух языков, которыми владел свободно.
Из дневника нездешнему Сидорову стало ясно, что его семья имеет и дом в Джерси-Сити, но что он любит жить в Нью-Йорке — в apartment, купленном на его первые крупные литературные гонорары.
Это было понятно Сидорову. Здешний А. П. Сидоров, точнее, Sidoroff, не хотел расставаться с apartment на Sullivan Street. Этот apartment — символ не только его признания и успеха, но и первое материальное воплощение его воли и упорства.
А. П. Сидоров подумал, что ему надо бы гордиться А. П. Сидоровым.
Гордиться? Но было и кое-что, что неместному А. П. Сидорову не понравилось в Сидорове местном.
Американский А. П. Сидоров, как понял из дневника русский А. П. Сидоров, не спрашивал себя, как могло случиться, что он, прозаик, написавший четыре романа, три повести, сорок рассказов, три тома статей, был отвергнут всеми центральными российскими издательствами и всеми литературными агентами, каких только ему удалось отыскать в России (впрочем, как выяснилось в Америке с её деловым и хватким подходом к литературе, то были жалкие пародии на агентов — «молчаливые хамы», как назвал их в дневнике А. П.).
Нет, Сидоров не спрашивал себя, случаем ли (везеньем, гримасой Фортуны), промыслом ли Божьим, совпадением обстоятельств (оказался в нужном месте в нужное время), знанием ли английского, своим ли титаническим литературным трудом, или своим упорством, которое он называл в дневнике «ослиным упрямством», он обязан своему восхождению на литературный Олимп, — нет, насколько понял из дневника Сидорова Сидоров, знаменитого писателя совсем не интересовал ответ на этот вопрос. И сам вопрос не ставился — за исключением того позднего вечера, когда усталый А. П. вернулся от профессора Каммингса в свою 1-бедрумную квартирку и употребил в дневнике вульгарный глагол «наплевать».
Здешнему А. П. было плевать на то, почему это случилось с ним и плевать на то, как это случилось. Похоже, он наслаждался тем, что это есть, — и всё. Он брал это, и ничего не искал в этом. Он словно бы остановился, — так подумал о нём нездешний Сидоров. Остановился раньше времени.
Газеты писали о нём с воодушевлением, журналисты и коллеги по литературному цеху восторгались им; в аудиториях университетов, если туда приезжал читать лекции m-r Sidoroff, дышать становилось нечем (как в платяном шкафу), — а он принимал всю эту суету, делавшую из каждого дня его жизни праздник, ровно и спокойно.
Должно быть, он чертовски устал.
«Вчера вечером ездили с Тамарой в гости к Каммингсам. У Натана и Рози скоро родится девочка».
Последняя дневниковая запись, от 1-го марта. Как мило и как сдержанно.
Ему некуда идти, внезапно озарило Сидорова.
Вот зачем он отсканировал статьи и вырезки, и собрал цитаты.
Он словно забыл своё прошлое — и не понимает, каким должно быть его будущее.
На его месте нездешний А. П. Сидоров написал бы о себе книгу — и постарался бы разобраться, в чём причина его подъёма. Эта книга имела бы успех в Америке и по всему миру. Книги о подъёме любят читатели.
Впрочем, у А. П. есть теперь такая возможность. Ведь теперь он здесь. И теперь ему не откажут издатели. Когда-то Сидоров думал о конкуренции среди авторов, — теперь он может наблюдать конкуренцию среди издателей.
Он, собственно, уже начал писать эту книгу.
Нет, он не взял с собою в шкаф копию файла на flash или CD.
Но написанная часть книги не только была написана здешним Сидоровым, но и издана — в январе 2010 года.
В форме фантастического романа, разумеется.
Часть книги — потому, как понял нездешний Сидоров, что никакой второй части не будет. Гоголь не сжигал второго тома «Мёртвых душ», это легенда для наивных; сюжет в «Мёртвых душах» развивать просто некуда — по одной простейшей причине: там нет сюжета.
«Мёртвые души» — по сути, черновик с характерами.
А. П. Сидоров, как понял из дневника А. П. Сидоров, застопорился на второй части своей книги потому, что не знал, что должно быть во второй части.
Вторую часть может выдать один только человек на всей планете: настоящий А. П. Сидоров.
И настоящий А. П. Сидоров испытал восторг от собственного глобального значения.
Что без него были бы все эти Сидоровы?
За январь и февраль было распродано 1,3 миллиона экземпляров новой книги Сидорова. Книга спешно переведена на немецкий, французский и испанский и выпущена и в Европе. И переводится на 49 других языков. Русский вариант А. П. Сидоров разместил в Интернете в свободном доступе: обошёлся без издателей. От нелюбви и презрения к российским издателям, судя по его дневнику, он так и не избавился.
Профессор Колумбийского университета Натаниэль Каммингс отложил исследование двух малоизвестных лет жизни Олдингтона и засел за книгу об А. П. Сидорове. Русские говорят: куй железо, пока горячо; американцы — куют.
Первая часть книги А. П. Сидорова, вышедшая в Нью-Йорке в январе 2010-го года, называлась «Счастье в шкафу, или Жизнь, которую мы упускаем».
«Ага, — думал нездешний А. П. Сидоров в 13 часов 47 минут третьего марта 2010 года, сидя в кресле здешнего А. П. Сидорова, — упускаем!.. Это он точно подметил. Ты и упустил бы — если б не я!»
Но потом нездешний А. П. засомневался.
Очень уж ускользающим вдруг показалось ему название.
Название книги можно истолковывать и так, и этак, думал нездешний Сидоров, — и чем больше умственных усилий тратишь на его интерпретацию, тем меньше смысла видишь в названии. В книге — шкаф, герой её — писатель. («Уже скоро два часа; Тамара ждёт меня в столовой. Пожалуй, после обеда я отговорюсь чем-нибудь и займусь его книгой»).
До обеда оставалось 10 минут, и Сидоров мог немножко подумать над названием. «Поломать голову!» — с удовольствием прошептал он.
Входить в шкаф, или же не входить в шкаф, — чтобы не упустить, или, наоборот, чтобы упустить?
В этом вопросе содержалась поистине самая большая загадка, какая только могла встретиться А. П. Сидорову в жизни. Тем более что загадка эта была его жизнью: вариантами личной истории Сидорова, в открытии которых он находил теперь смысл своего существования, слившийся в гармоничное целое с увлечением всей его жизни — разгадыванием загадок.
— Ты говоришь с русским акцентом, А. П., — сказала ему жена за обедом. — Это так странно!
— Не совсем, — мгновенно нашёлся нездешний. — Я пишу продолжение книги на русском. Я хожу по кабинету и говорю на русском. Я изображаю своих персонажей. Этот акцент скоро пройдёт, Тамара.
— Знаешь, мне показалось, будто мы с тобой вернулись лет на 5-6 назад. В то наше русское время, когда ты вёл курсы английского.
Сидоров решил сменить тему. Курсы английского и ностальгия Тамары о тех временах, которых у него не было, показались ему опасным предметом разговора.
«Я более-менее знаю язык, но у меня давно не было разговорной практики, — подумал он. — Надо пошарить на полках в кабинете здешнего А. П. Найти какие-нибудь программы по изучению американского английского. Не то мне тяжко придётся, доведись мне читать лекции (не отказаться ли от них?) или выступать на телевидении. Для начала, конечно, сойдёт и отговорка, которую я только что придумал: «Я пишу продолжение книги на русском. Я хожу по кабинету и говорю на русском». Но потом обо мне начнут думать как о человеке из шкафа. Начнётся какая-нибудь шкафная истерия».
— Я слышал, Рози назвала тебя Christine. Почему она зовёт тебя так?
— Какой нелепый вопрос.
«Ну да, — вспомнил нездешний, — ведь во втором варианте своей истории я начал автобиографический роман о себе и Тамаре, и переименовал её в Кристину. Только то была русская версия книги».
— Теперь все зовут меня так. — Она пристально вгляделась в А. П. Сидорова. — Мне иногда кажется, что мы с тобой превращаемся в персонажей твоих книг.
— Ты не забыл, что в семь мы приглашены к Бергерам? Их дочери исполняется двадцать один.
— Правда?
— Ты всё забыл. Отчего же ты всё забываешь в последние дни? С января мне кажется, что твоя книга занимает тебя всё меньше и меньше.
— Ты ошибаешься.
В гардеробной Сидоров встал перед платяным шкафом. Створка на колёсиках с мягким гулом откатилась.
«Смокинг? Бабочка? Пластрон? Чёрт, я ничего не смыслю в этом светском маскараде. Что мне надеть?»
Он решил спросить у Тамары.
Он может спросить, например, так: «У них обязательны вечерние туалеты?» Нет, стоп. Почему — туалеты? Какой-то женский вопрос. Он спросит иначе: «Нужно ли надевать вечерний…» Нет, всё не то. Чёрт, он же писатель, он должен разбираться во фраках и смокингах. Он обязан во всём разбираться. Он пойдёт и спросит у Тамары, что она думает по поводу того, как ему одеться на день совершеннолетия дочери издателя. Длинно, но по-русски-то он скажет.
И тут он уловил знакомый запах.
Он, наверное, и минуту назад его чувствовал, но был занят мыслями о пластронах и бабочках.
— В шкафу пахнет озоном! — воскликнул он.
— Что ты сказал, милый? — донёсся до него голос Тамары.
— Нет-нет, это я сам с собой!.. — поспешно крикнул в ответ Сидоров.
Грубым, пролетарским движеньем он отодвинул висящие перед ним фраки.
Вошёл в платяной шкаф. И потянул пальцами, а потом ладонями закрыл створку.
— Да, да, — зашептал в темноте Сидоров, чувствуя, как щёки его, лоб его, нос его и глаза пылают, и зубы во рту горят, — я пройду через это. Я разгадаю это. Я буду знать всё!
5
Из шкафа он вышел в отеле.
Да, скорее всего, это был отель.
На журнальном столике, стоявшем возле длинного бежевого дивана, лежало несколько рекламных буклетов. «Hotel Queen. 1295 Madison Avenue». Сидоров взял верхний буклет и перевёл: «Отель занимает роскошное здание XIX века. Расположен недалеко от Карнеги-холла…» Сидоров бросил буклет. В комнате было два высоких окна, и оба донизу были закрыты деревянными жалюзи. На журнальном столике горела настольная лампа, и на потолке горела люстра. Ему показалось, будто он услышал чей-то зевок.
Дверь ванной комнаты была приоткрыта, и там тоже горел свет. Ванна была вся в каплях воды, плитки пола забрызганы водой. Кто-то принимал тут душ. Кто-то? Я, сказал себе Сидоров и запустил руку в волосы. Мокрые! Всё-таки с этими шкафами ничего не поймёшь.
Сидоров открыл дверь из living-room, выглянул в широкий коридор.
— M-r Sidoroff, вас ждут. Вы ещё не готовы? — спросил у него кто-то в малиновой униформе. Спросил по-английски. Коридорный? Сидоров увидел на его лице странную — не то подобострастную, не то ироническую, не то, скорее, на профессионально-лакейский лад совмещающую в себе и подобострастие, и иронию, — ухмылку.
— No, — коротко ответил Сидоров и закрыл дверь.
Он оглядел себя: он был в синих длинных хлопчатобумажных трусах, в чёрных носках и в белой рубашке. Расстёгнутой. Под рубашкой была надета белая майка. Прежний Сидоров никогда не носил маек. На манжетах рубашки он не обнаружил пуговиц. «Запонки! — догадался он. — Не иначе, я вконец обуржуазился».
— А это весело, — сказал он вслух. Сказал по-русски.
— Что тебя так развеселило, милый? — услышал он из спальни.
Спрашивали по-русски.
За широкой аркой, ведущей в bedroom, на просторной кровати лежало белое голое женское тело. Лежало — и говорило с ним, Сидоровым. Тело было незнакомое.
«Я возился с этим телом, а потом пошёл мыться в душ, — подумал Сидоров. — А потом вышел из шкафа».
Одеяло было брошено на пол. Простыни смяты. Тело было молодое, лет 25-27, и длинное. Ноги свисали с кровати. «В этой гостинице всё длинное, — подумалось Сидорову. — Диваны, коридоры, женские ноги. Наверное, в этой версии моей истории я написал — или напишу — очень длинную книгу. Я живу в гостинице?»
— Коридорный приходил за тобой уже дважды, — сказало тело. — Ты опаздываешь на…
— На что?
— На… на пресс-конференцию. Всё время путаю это слово с «презентацией». Мне уйти?
— Уйди, — сказал Сидоров, думая, что на пресс-конференции ему придётся нелегко.
…Но оказалось — легко. Журналисты чинно сидели в маленьком конференц-зале, на бордовых мягких креслах, и по очереди задавали вопросы. А. П. Сидорову вскоре стало ясно, что здешнему А. П. Сидорову часто приходится говорить с журналистами, и что он не принимает их поодиночке, а устраивает им сообща пресс-конференции. Вероятно, газеты и радиостанции скидываются на аренду конференц-зала в какой-нибудь трёхзвёздочной гостинице вроде этой, и он, опоздав минут на 15-20, как сегодня, расставшись с какой-нибудь очередной кроватной забавой, отвечает на вопросы. Ничего не было легче, чем отвечать на эти вопросы. Журналисты словно бы требовали подтверждения тому, что он говорил им на прошлых конференциях. Они спрашивали — и они же и отвечали. Или подсказывали ответ, который сам собою составлялся из их же слов.
«Вы действительно не будете писать после вашей последней книги, мистер Сидорофф?»
«Нет».
«Это ваше окончательное решение?»
«Да».
«Вы вдохновлены известным примером Сэлинджера — или это ваше собственное решение, и на него не повлиял никто?»
«Да». (Пусть трактуют это «да», как хотят. Сидорову делалось всё веселее).
«Вы не считаете, что через год или три года вам станет скучно?.. Ведь писателю трудно жить — и не писать».
«Нет».
«Пол Кинг, «Американское литературное обозрение». Вы не думали над тем, чтобы написать автобиографию? Мне кажется, это было бы интересное чтение для многих людей. Спасибо».
«Нет, мистер Кинг».
«Сара Сэлем, «Нью-Йорк Таймс». Ходят слухи, что вы разводитесь с женой. Мистер Сидорофф, вы опровергаете эти слухи? Спасибо».
«Впервые слышу об этом».
В зале лёгкий смех, от которого Сидорову делается ещё веселее.
Сидоров определяет своё веселье более точным словом: радость. Да, он радуется.
Эти люди не могут перемещаться через платяные шкафы, думает А. П. Сидоров, а я могу. И перемещаюсь.
Они принимают мою книгу как выдумку, — а она не выдумка.
А. П. Сидоров едва удерживается от того, чтобы не расхохотаться на весь зал.
«Джон Петренко, «Вечерний Нью-Йорк». Прежде вы резко отрицательно относились к тому, что после издания вашей книги в Штатах возникло несколько сект, верящих в судьбоносное перемещение через шкафы. Деятельность сектантов, как известно, вызвала массовые беспорядки в нескольких штатах. Толпой в пятьдесят-сто человек они являлись в мебельные магазины и входили во все шкафы, какие им попадались. Торговля мебелью стала считаться рискованным бизнесом. Ваше отношение к сектантам не изменилось?»
«Нет, мистер Петренко».
«Вы атеист?»
«Нет. Я верю в тайну». (Это был хитрый ответ. Сидоров восхитился своим ответом, находившимся ровно посередине лжи и правды, на их неразличимой границе).
«Салли Раннинг, «Нью-йоркское воскресное обозрение». Простите меня за такой вопрос, но мне кажется, что вы сегодня говорите с сильным акцентом. Вы волнуетесь? В вашей жизни произошли какие-то серьёзные перемены? Вы ожидаете тревожных известий? Спасибо, мистер Сидорофф».
Сидорову захотелось сказать, что да, что перемены в его жизни следуют одна за другой и что в ближайшие дни он ожидает решающей перемены или решающих перемен, да таких, что мисс Раннинг и прочим журналистам, пусть и прочитавшим его книгу, и не снились. Впрочем, около трёх недель тому назад о путешествиях через платяной шкаф, фантастически переменяющих жизнь, не мог помышлять и сам А. П. Сидоров. Скажи ему кто об этом — он бы жестоко высмеял его. Во что могут верить все эти журналисты и обозреватели, кроме, пожалуй, коммерческого успеха увлекательной книги, которую удалось написать здешнему Сидорову?
Он медлил с ответом и смотрел на три десятка лиц в маленьком конференц-зале. Лица ждали от него ответа — и было похоже, что их интересует что-то помимо коммерческого успеха и тиражей книги. Все их вопросы были предсказуемы для нездешнего Сидорова — что уж говорить о здешнем!.. Журналисты явно не собирались задавать тех вопросов, которые их по-настоящему волновали. Словно такие волнующие вопросы задавать здесь было не принято. Сидоров обязательно выяснит, что именно их интересует — а ему кажется, что их интересует что-то. Ему вдруг пришло в голову, что журналисты устраивают и оплачивают пресс-конференции в надежде на то, что мистер Сидорофф проговорится. Какое-то немое ожидание застыло на их лицах!..
Нет, подумал Сидоров, это воображение. Писательское разгорячённое воображение.
«No, — ответил он на вопрос Салли Раннинг. — Нет перемен. Последнее время много говорю по-русски».
Ему показалось, что по залу прошелестел коллективный тяжёлый, медленный вздох. «Какого ответа они ждут от меня? — думал Сидоров. — Что могу я сказать им? Рассказать историю про шкаф? Но разве моя здешняя книга, которую они упомянули — не о шкафе? Или они ждут от меня признания, что мой роман — не фантастика, а чистая правда? И все они в душе — сектанты-шкафопоклонники?»
«Пэт Уотерс, журнал «Беседа». Как вы думаете, кто будет следующим президентом Соединённых Штатов?»
«А. П. Сидоров», — собрался было пошутить А. П. Сидоров, но ответил так: «Почему бы вам не попробовать, мисс Уотерс?»
Зал вяло поаплодировал ему.
— Спасибо, — сказал Сидоров.
Пресс-конференция кончилась.
Сидоров чувствовал, что журналисты в зале разочарованы. Должно быть, это уже не первая пресс-конференция с ним, разочаровавшая журналистов. Чепуха! И всё же: чего они ждут от него? Какую загадку они хотят разгадать?
В уголке сцены Сидорова дожидался человек в синем костюме, при галстуке. Лет тридцати. Крепкий, длиннорукий, высокий, сантиметров на десять выше Сидорова. С бульдожьим сердитым лицом.
— Едемте, А. П., — сказал он. — Или вы задержитесь сегодня в отеле?
Все они тут на что-то намекали. Коридорный, а теперь вот этот крепкий парень, говорящий по-русски. Охранник? Ну что ж, я всё выясню, подумал Сидоров.
— Нет, не задержусь, — сказал Сидоров.
— Хорошо, — сказал человек в костюме.
— Что хорошего? — полюбопытствовал Сидоров.
— Всё всегда хорошо, — ответил человек. — Домой? — спросил он в машине («GMC Yukon XL»). Он был шофёром. И, наверное, охранником по совместительству. — На Лексингтон?
— На Лексингтон, — тупо повторил Сидоров, и машина тронулась.
Веселье его куда-то испарилось.
Спустя несколько минут «Yukon» остановился. Шофёр вышел, открыл дверь перед Сидоровым:
— Вы должны идти впереди меня, но двери открываю я.
«Я что, его недавно нанял?»
— Я забыл, где живу, — сказал Сидоров.
Шофёр-охранник засмеялся.
— Да это запросто!.. — сказал он. — Вы то в Москве, то в Сибири, то в Нью-Йорке, то в Джерси. Я и сам стал забывать, где нахожусь. Иногда мне кажется, что Сибирь — это американский штат. Вот ваш дом, мистер Сидоров. Точнее говоря, ваш apartment на 13-м этаже.
Из «Юкона» Сидоров, как мог, задрал голову.
— Четыре окна на север, три на восток, два на запад, — перечислял водитель. — И галерея. И прогулочная площадка на крыше. Вон там, видите?
— Шуток, однако, не понимаете.
— Или кто-то не умеет шутить, мистер Сидоров.
Тамара — когда он увидел её в просторной гостиной, — показалась ему какой-то маленькой и затравленной. Или нет, — придавленной: будто много лет кто-то заставлял её носить тяжёлые корзины на голове. Она — в халате — сидела на диване (локти на коленях, руки подпирают голову, волосы стянуты в пучок на затылке) и смотрела в выключенный телевизор. Она даже не повернула голову в его сторону. Сидоров видел её в профиль. Это была не та Тамара, которую Сидоров встретил в своей второй и третьей жизнях. «Что с тобой, Тамара?» — хотел спросить он, но слова застряли у него где-то в горле и упали в желудок.
Ему захотелось броситься к ней, упасть на колени, поцеловать её ноги, сказать что-то такое, чего он ей никогда не говорил, найти какие-то особенные слова, — но ещё больше ему захотелось вернуться туда, где он уже бывал с другой Тамарой, — или даже вернуться туда, в первую версию своей жизни, где Тамары с ним вовсе не было, — лишь бы она не страдала.
— Я ещё не выпила, — медленно сказала она.
Тамара, как показалось Сидорову, сказала это не ему, а себе.
— Нельзя пить прямо с утра, — ответила она себе. — Лишишь себя удовольствия предвкушать.
Сидоров тихо вышел из гостиной. От отыскал в apartment кабинет — то был не кабинет, а студия, Сидорову не понравившаяся: огромная, квадратов в семьдесят-восемьдесят (поле футбольное), комната с тремя трёхстворчатыми окнами от пола и почти до потолка, с очень длинным и очень широким прямоугольным письменным столом (на столе — ноутбук с док-станцией, и больше ничего), стоявшим точно посередине, с велотренажёром и беговой дорожкой, с модернистскими полосато-клетчатыми картинками на стенах; с большой кроватью в углу, с плазменным телевизором над кроватью (на потолке), с единственным книжным шкафом и двумя платяными шкафами (вот-вот!); арка вела к ванной комнате, туалету и сауне с маленьким бассейном, — это была словно отдельная квартира в квартире, для одного Сидорова, — и эта квартира в квартире Сидорову показалась чужой.
«Ничего, — подумал он, глядя на закрытые дверцы платяных шкафов. — Освоюсь. А пока нужно подсмотреть, чем живёт здешний А. П.».
Сидоров открыл ноутбук, нажал кнопку питания.
И увидел поле «Password».
— Ну и сволочь же ты, Сидоров, — сказал Сидоров и захлопнул ноутбук.
Он подошёл к шкафам. Открыл один и второй. Принюхался.
Озоном не пахло.
— Ещё не время, — сказал он.
Или уже никогда не запахнет?
Может, он здесь навсегда?
Что же ему делать?
А разве Сидоров, умевший отвечать на вопросы и разгадывать загадки как никто, — не знает уже ответ на этот вопрос? И только побаивается немного того, что… кто стоит за этим ответом?
Ему всего лишь нужно вернуться в гостиную. Это страшно? Не очень. Сесть рядом с Тамарой. Страшно? Да, уже страшнее. Спросить её… О чём спросить? О том, о чём он должен её спросить. О том, что здесь происходит. Спросить о себе. О ней. Обо всём, что придёт в голову. Вот это — страшно. Он вдруг осознал: не так боится он того, что у них с Тамарой тут, кажется, всё скверно (Тамара с бутылкой, тело в гостинице и вопрос журналистки о разводе сложились в его голове в цельную картину), как того, что она не станет ему ничего рассказывать. Рассказывать ему о нём. «Ну и пусть! — обозлился Сидоров. — У меня есть шкафы, и скоро я… Нет, не пусть! Я не могу пропустить часть своей истории. Возможно, ключ к разгадке — здесь. Или ключ дальше — но без этой части мне не сложить цельной картины. Это всё равно как если б я писал книгу — и у меня не было бы, скажем, одной пятой или одной десятой сюжета. Всё было бы — и вот этой части не хватало бы. Я бы с ума сошёл. Это даже хуже, чем если б сюжета совсем не было. У меня, кстати, никогда не было таких книг, где бы я не продумал сюжет на сто процентов. Никогда! — подумал он с гордостью. — И не будет!»
И он направился в гостиную.
Он спросит. Он спросит напрямую. Он не станет юлить, хитрить, притворяться; он заведёт разговор единственно возможным способом среди тех, кто давно не любит друг друга: прямо.
Ему ли, писателю, не знать человеческую психологию!
— Ты вернулся, А. П.?
Говоря это, Тамара так и смотрела в тёмно-зелёный экран телевизора. И головы к Сидорову не повернула.
Сидоров сел к ней близко и повернул её голову к себе. Глаза её были красны и глядели равнодушно. Под глазами залегли синеватые морщинки. Тамара была стара. Сидоров здесь чувствовал себя бодрым и свежим; Тамара словно бы старилась за обоих. Он отнял руки от её щёк, и Тамара вновь уставилась в выключенный телевизор.
— Я ещё не выпила сегодня, — сказала она. — А ты сегодня странный.
— Послушай, — начал он.
«Какое идиотское начало, — обругал он себя. — «Послушай!..» Ты писатель, или поросячий хвостик? Она, по-твоему, глухая? Не слышит тебя? Говори ясно и не произноси пустых слов».
— Ты рано.
— Журналисты сами отвечают на свои вопросы.
— Не поэтому рано.
— Не поэтому?
— Я же говорю: ты странный сегодня.
— Странный?
— Для разговора рано, не понимаешь? Мне надо выпить чего-нибудь покрепче. Обычно мы говорим с тобой вечером — если, конечно, тебе хочется этого. По вечерам я основательно пьяна. А сейчас я трезвая как стёклышко — и потому ты кажешься мне странным.
— Каким — странным?
— Не таким, каким я тебя знаю.
— А каким ты меня знаешь? Расскажи мне мою биографию. Как ты её видишь. — Наконец Сидоров сказал то, что нужно.
— Что это на тебя нашло? С каких пор тебя стало интересовать то, как я вижу?
— С сегодняшнего дня.
— Я выпью. Не могу больше ждать.
Она подошла к бару, налила себе в бокал коньяка. Сидоров разглядел бутылку: дагестанский коньяк. Единственный хороший коньяк, который без опаски можно покупать в России. Но — в Нью-Йорке?
— Хороший коньяк ты привёз из Сибири, — сказала Тамара.
— Вот как, — сказал он. — Не думал, что ты разбираешься в коньяке.
— С некоторых пор разбираюсь.
— Ладно, я тоже выпью.
— Ты же не пьёшь, — удивилась Тамара.
— И давно?
— Ты даже не пробовал. Ну, я не уверена… Но ты всегда считал, что от выпивки один убыток. Ты ещё на первом курсе университета так говорил.
— Как говорил?
— Что от бутылки — одни проблемы и потери. И ты перечислял: у пьющих людей болит голова; у них разрушается здоровье; они замерзают в сугробах; они плохо соображают; их обворовывают на улицах; они глупо тратят деньги на водку и вино, когда могли бы купить ни них лыжи, книги, шахматы, электрофоны или мебель. Или хорошее пальто и сапоги. И ты загибал пальцы, ты говорил как оратор из общества трезвости. А кругом стояли эти пьяные горбачёвские очереди — в винные магазины. Ты помнишь? Ты цитировал антиалкогольные речи Горбачёва.
— Мне захотелось выпить, — сказал Сидоров.
— Может, тебе захочется чего-нибудь ещё?
— Почему бы и нет?
Она села на диван и плотно придвинулась к нему.
Он понял, что её мучит похмелье.
— Мои лекции не пошли тебе на пользу, — сказал он ей.
— Ошибаешься. Я вполне усвоила твою философию. Лучше одна проблема, чем двадцать пять проблем.
— И много у тебя проблем?
— Когда пью, проблем нет.
— Тамара…
— Что это ты вспомнил старое? Зови меня Кристин. Так мне легче переносить тебя. Я словно гостья.
Он кивнул.
— Хорошо, Кристин. Расскажи мне мою биографию. Как ты её видишь.
Она допила свой бокал и отдала его Сидорову.
— Налей, пожалуйста.
Он послушно встал и налил его до половины. Плеснул и себе.
— Доливай всю бутылку. Чтобы не бегать, — сказала Тамара.
Он вылил в её бокал остаток коньяка.
— Если я не пью, — сказал он, подавая ей бокал и садясь рядом с нею, — кому же я привёз коньяк?
— Мне, — ответила Тамара. — Тебе нравится, когда я пью. Одной проблемой меньше. Относительно недорогой способ избавиться от проблемы. — Она отхлебнула. Однажды ты мне сказал: Кристин, мне нравится разговаривать с тобой как с посторонним человеком.
Сидоров смотрел на её бледно-розовые ненакрашенные губы, и они казались ему горячими: он смотрел каких-то десять секунд, не больше, и видел, как за это время коньяк испарился с губ. В комнате сильно пахло коньяком. Сидоров сделал несколько глотков.
— Хочешь меня догнать? — засмеялась Тамара. — Куда тебе! Ты сегодня не похож на себя. Ты даже кажешься мне милым. Чуть-чуть. Не иначе, заморский напиток творит чудеса.
Она сделала большой глоток.
— Раз ты был в гостинице, то спал со своей длинноногой, — сказала она. — Но вот я смотрю сейчас на тебя, — Тамара икнула, с опозданьем закрыла рот рукой — так, что задела бокал в другой руке и расплескала коньяк на халат, — смотрю на тебя пьяными глазами и вижу: не спал. И ты смотришь на меня так, будто до сих пор любишь меня. В тебе произошла какая-то перемена. Это так странно! Не знаю, что и сказать. Ты молчишь? Ладно, ты всегда любил слушать. Тебе казалось, что люди всё расскажут тебе — и тебе останется только умно действовать против них. Тебе никогда не приходило в голову, что люди не выдают самого главного? Почему? Я открою тебе один секрет, А. П. Потому что люди не знают этого главного!
Тамара отпила из бокала.
— Этот коньяк и вправду творит чудеса. И вот какие чудеса, — сказала она, разглядывая бокал на солнечный свет: — Пью я, а чудо происходит с тобой. Привези мне ещё дагестанского коньяка, А. П. Почему бы тебе не лечь в постель со мной прямо сейчас? Сколько ты не спал со мной? Год? Два? Я и не помню, когда это случилось в последний раз. Я забыла. Я забыла — будто этого вовсе не было. Ляг со мной, А. П. Для разнообразия, а?
Он снова попросил её, боясь, что она вот-вот напьётся вдрызг, в стельку, в доску, в дугу, в матинушку:
— Тамара, расскажи мне мою биографию. Как ты её видишь.
— Кристин.
— Кристин.
— Ты ляжешь со мной в постель?
— Да.
— Обещаешь.
— Обещаю.
— И сделаешь со мной то же, что ты делаешь со своей длинноногой?
— Я ничего с ней не делаю.
— Прежде ты никогда не врал мне. Ты любишь рассказывать про своих длинноногих. Ты очень странный сегодня. Ты — и не ты. Двое тебя. Шизофренический ты. А, может, ты и не соврал? Ты ничего с ней не делаешь — но она что-то с тобой делает? Ну, хорошо. Ты не врёшь, и ты с ней сегодня не спал. Это логично. И будешь спать со мной. Это тоже логично. Ты никогда мне не врёшь — и ты дал обещание.
Хорошо, А. П. Я расскажу тебе. Хотя, знаешь, ты ненормальный.
Ты сегодня ненормальный.
Оставайся всегда ненормальным, а, мистер Сидорофф?..
Дай мне ещё одно обещание, Сидорофф.
— Какое, Кристин?
— Тамара.
— Тамара.
— Что ты останешься ненормальным и завтра.
— Хорошо, — ответил он.
— Вот это да, — сказала Тамара.
И она несмело коснулась его руки.
— Мне не мерещится, — сказала она.
— Раз уж я не знаю, с чего начать и зачем начинать (нет, зачем — знаю: ты ляжешь со мной в постель), я начну с того, что придёт мне на ум. Извини, если рассказ получится бессвязный.
Я буду рассказывать всё подряд. Ты писатель. А значит, сумеешь выделить для себя главное. Мой рассказ нужен тебе для себя, верно? Наверное, тебе нужен какой-то важный момент твоей жизни, за который ты зацепишься. Что-то для твоего бизнеса. Что-то, что ты забыл. Что-то, что принесёт тебе миллион или десять, или сто. Что-то — за чем ты забудешь меня ещё крепче.
— Нет! — сказал Сидоров, но Тамара, казалось, не слышала его.
— Зачем ты женил меня на себе? — спросила Тамара.
— Я тебя женил? — удивился Сидоров.
— Сидоров, — стала ровным пьяным голосом говорить Тамара-Кристин, — тот Сидоров, которого я знаю, — президент «Сибирско-американской компании», имеющий эти апартаменты в Нью-Йорке, двухэтажный дом в Джерси-Сити, квартиру в Москве, квартиру в Сибири, и миллионы, миллионы, — не любил меня, но всегда считал, что я должна стать и быть его женой. Вот этот глагол долженствования, — часто дыша, сказала Тамара, — «должна»!
Я была самой красивой девочкой в классе, А. П. Ты вряд ли это помнишь. По мне теперь не скажешь. А ты полистай фотоальбомы. Я была ею. И не в классе, а в школе. Самая-самая. И поэтому я была должна. На тебя вешались и к тебе липли, но ты не мог согласиться на первый сорт, когда рядом был выставлен высший.
Ты не врал мне. Никогда. Ты говорил мне: я не люблю тебя, но ты выйдешь за меня. И ты тоже не любишь меня, говорил ты мне, но всё равно выйдешь за меня. Тамара, говорил ты, на самом деле никто никого не любит; все только играют или фантазируют. Ты будешь женой богатого человека, говорил он. Ты выйдешь за меня. Ты должна выйти.
Все были тебе должны. Ты рассматривал мир как скопище потенциальных плательщиков. Со школы. В школе, в старших классах, тебя прозвали «Голосом Америки» — за то, что ты слишком часто ловил по радио короткие волны и посмеивался желчно, когда историчка гневно, как полагалось, говорила о загнивающем империализме. «Никогда так много не ругают и не запрещают то, что хотят увидеть или попробовать на вкус», — сказал ты мне.
Ты окончил школу с золотой медалью и поступил на экономический факультет университета.
«Почему ты хочешь поступать на экономический? — спрашивал тебя школьный математик. — Ты прирождённый учёный. Ты аналитик. Ты мог бы попробовать силы в математике. Физике. Химии. Ты круглый отличник. Я отказываюсь тебя понимать». — «Вы не обязаны меня понимать, — ответил ты математику, — важно, чтобы я себя понимал. И понимал то, что происходит вокруг». — «И что же происходит? Ты понимаешь?» — «Да. Я думаю, что по «Голосу Америки» говорят правду. Что эСэСэСэР и все страны СЭВ отстают от ведущих капстран по технологиям и техническому оснащению производства на пятнадцать лет». — «Допустим даже, это правда. Что дальше?» — «А дальше то, что наука у нас тоже отстаёт от науки капстран. Не знаю, на 15 или 25 лет, но мы не можем сделать ни приличный магнитофон, ни утюг, ни стиральную машину. А эти вещи — практическое применение науки. Зачем иначе нужна наука? Для раздачи кандидатских и докторских степеней? Но это тот самый формализм, который так много критикуют теперь. И потом, почему я должен протирать штаны в НИИ за 120 рублей?» — «Мне казалось, ты увлечён настоящей наукой. На уроках ты отвечал блестяще. Учительница химии — моя жена, ты знаешь. Мы спрашивали тебя перед всеми комиссиями. Ты всегда нас выручал. Ты всех учителей выручал. Да что говорить: ты просто поражал. Я не помню, чтобы ты не ответил. Это был бы нонсенс. Я не помню, чтобы ставил тебе четвёрку. И жена не помнит. Ты был как биоробот из фильма, Электроник. Ты не ошибался, не мямлил и не врал. Неужели Сидоров, ты не хочешь решить какую-нибудь научную проблему?» — «Зачем ломать себе голову бесплатно?»
Это была твоя коронная фраза: «Зачем ломать себе голову бесплатно?»
В школьных учебниках при Горбачёве появились дополнительные задачки, с повышенной степенью сложности. Ты никогда не брался решать их. Ты пожимал плечами и говорил: «Зачем ломать голову? Медаль я получу и без этих задач».
В общем, сами по себе задачи или научные проблемы тебя не интересовали. Я, например, в десятом классе увлекалась астрономией, а ты считал, что это бесполезная, художественная наука. «От неё одни убытки», — говорил ты. Тебя не волновали чёрные дыры, вопрос жизни на далёких планетах, возраст Вселенной и гипотеза Большого Взрыва.
«На всём этом мало что заработаешь», — говорил ты.
Я училась на том же экономическом факультете, в одной группе с тобой. Я уже не очень понимала, что делаю: я подчинялась тебе. Ты как бы вдохновлял. Казалось: не быть с тобой — значит находиться в стороне от жизни.
Горбачёва ты считал провозвестником капиталистических перемен. Да, он нравился тебе не только за то, что устроил антиалкогольную кампанию и сократил выпуск водки, вино, пива и сигарет в стране. Ты верил в то, что Горбачёв (говорящий о развитом социализме) год за годом приведёт страну к капитализму. Однажды с тобой в университете вкрадчиво заговорил парень, которого все знали за стукача КаГэБэ. И ты спокойно и внимательно выслушал его и ответил ему: «Ты что, друг, против Михаила Сергеевича и партии? Если так — я сведу тебя куда надо. Не то просто набью твою наглую морду. Честно предупреждаю тебя, друг: я КаэМэС по боксу». Ты умел сказать именно то, что надо, и когда надо. Ты восхищал — и пугал этим.
Ты и меня — и восхитил, и напугал. И я не знала, чего во мне больше: страха или восторга. Появились кооперативы. Появились люди, швыряющиеся десятками как рублями, а пятидесятками как десятками. Десятку стали называть «красным рублём». Началась инфляция, но само слово «инфляция» не произносили. Кругом был дефицит. Дефицитным стало всё: сапоги, куртки, перчатки, колготки, брюки, колбаса, рыба, кофе, чай, сигареты и детские игрушки.
Первым твоим бизнесом был швейный кооператив, организованный с однокурсником Мигуновым. То есть это был не совсем швейный кооператив. Уж точно — не производственный. Никаких швей-мотористок вы не нанимали. Вы вообще никого не нанимали и ровно ничего не делали. За вас всё делали другие. На городском швейном комбинате — его директор был приятелем отца Мигунова — вы договорились о том, что вам будут пришивать этикетки на местные брюки. Этикетки с итальянскими, американскими, французскими марками. Этикетки с вымышленными марками; названия придумывал ты. Не помню, у кого ты заказывал эти этикетки. Кажется, посылки шли из Украины. «Джинсы? — говорил ты. — Рынок джинсов уже занят. Однако нужны и брюки. И юбки, кстати». — «Тебе не поверят, что эти брюки — итальянские или французские», — говорила я. — «Конечно, — отвечал ты, — не поверят. Но не поверят — умные. Умные, такие же, как мы. Но на свете столько дураков, что я найду на свой товар покупателей».
Брюки брали. И юбки тоже.
В университете ты, Мигунов и ещё сколько-то мальчиков-девочек (ты эпизодически развлекал девочек из этой компании и охотно рассказывал мне о своих похождениях. Мне было страшно, — но ещё страшнее было уйти от тебя. Ты за несколько лет полностью подчинил меня) составили элитарную компанию. С однокурсниками эта элита почти не общалась.
Связывался ты с однокурсниками лишь в том случае, когда у тебя просили дать «слизать» контрольную или помочь с курсовой работой. Ты любил, когда тебя просили. Просившие автоматически попадали в твои должники.
«Я обязательно помогу», — неизменно отвечал ты, и строгим голосом называл цену. Если кто-то возмущался, ты спокойно говорил: «С какой стати я буду решать твои задачки бесплатно? Ты думаешь, это моё хобби? Моё хобби — деньги».
Ты всё успевал, всё планировал и осуществлял по плану, — и ты учился на пятёрки. Университетские преподаватели говорили про тебя: «Этот далеко пойдёт». Они и не знали, что ты уже далеко.
В твоих руках, с самой юности, со школы, всё превращалось в деньги. В старших классах, когда кто-то приходил к тебе в гости и говорил, что ему нравится твоя музыка, ты обещал записать ему кассету. И записывал. А на другой день подавал кассету однокласснику и говорил небрежно: «С тебя трёшка, друг. Это подешевле, чем в грабительских студиях звукозаписи». И неудобно было отказать тебе, улыбающемуся и услужливому.
Если кто-то обедал у твоих родителей дома — ты, школьник, наблюдал за тем, сколько съедает гость, и напрашивался на ответный визит — и съедал в том доме вдвое больше того, чем съел твой товарищ. В шутку? Ради игры? Не уверена.
С восьмого класса школы ты вёл тетрадь, в которой учитывал все плюсы и минусы, — и по которой следил за тем, чтобы плюсов было больше, чем минусов. И радовался плюсам.
У тебя всегда водились деньги. К ним ты прибавлял карманные рубли и трёшки, которые давали тебе отец и мать. Ты умел считать и умел экономить. И умел вкладывать. Даже когда ты заказывал магнитофонные записи в студии у городского сада, ты выбирал те группы, которые предпочитал не ты сам, но любили слушать наши одноклассники. Ты знал, что на пяти или семи уплаченных в студию рублях сделаешь сто.
Ты идеально подходил для новой русской эпохи. Тебе не был симпатичен Ельцин, сменивший Горбачёва — потому что Ельцин имел сизый нос и прекратил антиалкогольную кампанию, — но ты был доволен, ведь твоё предсказание сбылось: в Россию пришёл капитализм.
«Это необратимо, — говорил ты, — у России просто нет сил, чтобы дать механизму обратный ход».
В 1992-м, когда население пустило в ход ваучеры, ты, ещё студент, сговорившись с элитой, организовал чековый инвестиционный фонд.
У меня голова кружилась от твоих затей.
Университет ты окончил с «красным» дипломом. И ты лучше всех на курсе знал английский. Ты успевал и переводить — понятно, за деньги. Ваша элитарная группа устраивала тебе и устные переводы: в начале 1990-х в Сибирь повадились американцы. Ты стал присматриваться и прислушиваться. «Мотать на ус», — так ты говорил.
В 1993-м твой инвестиционный фонд благополучно лопнул.
«Люди потеряли свои ваучеры? — говорил ты. — Это лучше, чем если б они пропили их. Они сберегли здоровье. Пусть скажут мне спасибо».
В 1993-м ты уже занимался газом, в 1994-м, когда я была беременна Сашей, — бензином. В 1995-м ты вдруг продал свои бензоколонки и начал что-то делать в «Газпроме». В 1996-м ушёл в «Сибнефтепровод».
Я не знаю, как ты делал свой бизнес. Но ты делал его с ледяным спокойным лицом. Ты всё просчитывал. Тот бизнес, где ты видел слишком много проблем или финансовых потрясений, ты не принимал. Ты брал то, где прибыль наверняка была твоя. Ты ни разу не ошибся. Я не была к тебе в ту пору равнодушна. В ту пору многих убивали и калечили. Сажали в тюрьму. Но ты умел устроить дела так, что вокруг тебя словно бы создавалась тишина. Я по-прежнему восхищалась тобой — и это восхищение порою принимала за любовь.
В 1996-м, после президентских выборов, мы переехали в Москву.
Нефть, газ, бензин, мазут, керосин, лигроин, — всё перемешалось в моей женской прелестной головке. Мы жили в 4-комнатной квартире-сталинке, шикарно отремонтированной строителями-турками, в районе Хорошёвского шоссе. Саше исполнилось два годика.
Я думала почему-то, что в Москве у нас начнётся новая жизнь.
Но жизнь осталась старой.
Ты, А. П., умел жить так, что ничего вокруг тебя не менялось. Не политикам бы из телевизора, а тебе говорить о «стабильности» и «устойчивости».
Я уже не испытывала перед тобою восторга.
В начале 1997-го ты летал в ЮэСЭй, договаривался о чём-то с американцами. И в том же году ты стал президентом акционерного СП «Сибирско-американская компания». Я не знаю, что покупает и продаёт твоя компания. С каких-то пор мне всё стало всё равно. Нет, я знаю, с каких: с 2000-го года! С того злосчастного нулевого года, который словно обнулил мою жизнь! С того года, когда Саша сказал мне, что он больше любит тебя, чем меня. Ему было шесть лет! Он сказал, что больше любит тебя, чем меня, и что это непоправимо. Сказал, что папа разговаривает с ним серьёзно, как мужчина с мужчиной. Я поняла: он повторял твои слова. Слова обо мне.
Я начала потихоньку пить.
Пить — это выход, что ни говори. (Ты как-то сказал мне мрачно: «Выход из жизни»). Я пила и плохими словами поминала Горбачёва. Я поднимала тосты за Ельцина, вернувшего людям водку.
Словом, я пила.
Ты заметил это, — и стал заботиться о том, чтобы наш домашний бар был всегда полон. Ты говорил, что я должна пить лучшее. Даже здесь я была что-то должна!
И ты сказал, что лучше одна проблема, чем двадцать пять.
Ты любил рассказывать мне о своих женщинах. Со временем я привыкла к этому. Я стала слушать тебя с удовольствием. Пьяными вечерами. Что мне было ещё делать? Мне было скучно и одиноко. Саша предпочитал твою компанию моей.
Сам ты не пил. Ни капли. Там, где это было необходимо, ты делал вид, что пьёшь.
Со временем мы стали жить между Америкой и Россией.
Ты купил apartment на Лексингтон, потом роскошный особняк в Джерси-Сити. Вложил деньги в какие-то американские компании. Какие-то огромные миллионы. В какое-то время я поняла, что у тебя столько денег, что мы можем заполнить ими все наши квартиры, апартаменты и особняк. Нам дали вид на жительство. Сашу ты сам учил английскому.
В апартаментах на Лексингтон я стала комнатной женщиной. Так я сама себя называла. Я всё больше пила, и ты по-прежнему заботился о том, чтобы бар не пустовал. Иногда, когда Саша был в школе, я ходила с бутылкой по apartment, делала глотки, и не верила, что я здесь. Мне казалось, что моя жизнь где-то там, в Сибири, и что я ещё не закончила школу, — и не должна выходить за тебя.
Потом я стала пить при Саше.
А потом ты велел мне пить в спальне или здесь, в гостиной. Саша сюда не заходил.
И я, как тень, стала пить у телевизора. Сначала я смотрела его, переключала каналы, а потом поняла, что не смотрю и не слушаю его.
В 2003-м ты решил написать книгу. Или несколько книг. Прежде ты не писал.
Ты не советовался со мной. Никогда не обсуждал со мной свои идеи. Уже со времён элитарной студенческой группы.
И я не знаю, почему ты решил заняться литературой.
Я думаю, тоже из-за денег.
Прошёл год, второй, третий. Ты вдруг пришёл ко мне и сказал: «Начались проблемы». Я испугалась. Подумала, что у тебя серьёзные нелады с законом, и тебя упекут в тюрьму. И отнимут у нас недвижимость, и у меня не станет коньяка, и всё такое. — Но ты сказал: «Это литературные проблемы. Тамара! Они все отказывают мне». — «Кто — все?» — «Редакторы. Издатели. И в Америке, и в России. И в Канаде, и во Франции, и в Германии. Может, перевести мои книги на китайские иероглифы?»
В январе 2008-го года ты вышел из studio сияющий, как бампер «Юкона». Ты сказал: «Я всё понял».
Все предыдущие свои книги (некоторые ты издал за свой счёт маленьким тиражом, но их не покупали) ты счёл слабыми, неудачными. Ты сказал мне, что редакторы и издатели, отказывавшие тебе, были совершенно правы. Ты даже составил и разослал некоторым особенно въедливым и язвительным редакторам благодарственные письма. Ты их, наверное, поразил.
А в январе прошлого года ты сказал мне, что только теперь научился писать. И что всё созданное прежде никуда не годилось. Но теперь ты понял не только как писать, но и что. И понял, — Тамара внимательно посмотрела на него, — что написать тебе нужно всего одну книгу. Большую, толстую, но одну. И ты сел и в том же году написал её. И сказал: «С издателей и редакторов нынче причитается. Нет, я взял не тот масштаб. За ту загадку, что я загадал всей планете, причитается со всей планеты».
Ты написал книгу. Вернее, ты написал книгу без концовки. Книгу с завязкой, но без развязки. Один нью-йоркский критик — Джад Конрой — верно заметил: её читают не из-за литературных достоинств, которых там немного, а лишь ради того, чтобы понять: что же дальше? Люди ломают голову над этим, и, боюсь, немногие тебя понимают.
«Я и сам пока себя не понимаю», — подумал А. П. Сидоров.
— Но ты доволен. Возьми вчерашнюю газету. Твоя книга бесконечно переиздаётся. Словно все печатные станки мира работают на тебя.
Сидоров читал, переводя не спеша: «Общий тираж книги мистера А. П. Сидорова на тридцати трёх языках составил на сегодняшний день свыше пятидесяти миллионов экземпляров. Русский гений Л. Н. Толстой, известный тиражный рекордсмен-классик (300.000.000 экземпляров) рискует в скором времени уступить пальму первенства А. П. Сидорову».
— Толстенный том на 1300 страниц, — сказала Тамара.
— На 53 с половиной авторских листа, — вслух пересчитал Сидоров.
«И правда, — подумал он, — длинная книга».
— Книга о вымышленной жизни в шкафу, — сказала Тамара. — Серьёзная книга? Драма?.. Эпопея?.. Портрет эпохи?.. Нет. Какая-то фантастическая биография. Книга о жизни, которой не было и которая — как ни странно мне это говорить, — будто бы была. И будто бы есть. Будто бы происходит до сих пор, в настоящем времени. И тянется куда-то в будущее. Вернее, не в будущее, а в какое-то параллельное настоящее. Слава Богу, не ясно, в какое. — Она помолчала. — Книга о тебе, о нашем сыне Саше (в романе он Alex), и обо мне, чьё имя ты заменил на Christine.
— Имена всегда приходили мне в голову сами собой. Это просто набор звуков, к которым я потом, делая страницу за страницей, просто привыкал. В книжных именах нет никакой тайны, — сказал Сидоров.
— Многие люди думают, что меня зовут Кристин, а Сашу — Алекс.
— Многие люди думают, что все книги автор пишет о самом себе.
Тамара-Christine продолжала:
— «Я не знаю, откуда у меня взялась эта идея, — сказал ты мне. — Я только понял, что могу заработать на ней деньги. Много денег. Я понял это, и сама идея перестала меня интересовать. Между тем эти шкафы с озоном, переменяющие жизнь, — на фоне нашей с тобой биографии, изменяющейся так, как я бы (будь я другим, не очень удачливым человеком — где-то во мне есть такой человек) хотел, чтобы она менялась, — всё это не так бестолково, как кажется на первый взгляд. Но я не знаю, откуда у меня такая идея. Ни один психоаналитик не откопает в моём подсознании её корни. Мне не ясно, чем закончится сюжет. Придумать я не могу. Когда я писал, я словно бы записывал за внутренним голосом. Под диктовку. Я не мог отделаться от чувства, что меня кто-то направляет. Кто-то вроде диктующего школьного учителя — но с моим голосом. Прежде я пять лет потратил на дурацкую писанину впустую — и я, отсиживая за столом задницу по 4 или 5 часов каждый день, не чувствовал ровно ничего. Мне никто не диктовал, никто не направлял; у меня не было идей. Я думал о сюжетах, героях первого и второго плана, об экспозиции, о диалогах, описаниях и психологизме, — я занимался каким-то инженерно-литературным конструированием, а не художественным творчеством. Впрочем, я и теперь далёк от настоящей литературы. Но мне это и не нужно. Я делец.
Итак, я не знал, чем закончить книгу. Мне перестали диктовать. Я перестал себе диктовать. Я остановился. День, другой, неделя, месяц. «Вдохновение иссякло», — сказал я себе. Я долго ломал голову, но так и не смог придумать концовку. Все концы выходили у меня какими-то надуманными, фальшивыми. Я пытался закончить книгу точкой — но закончил многоточием. По-чеховски…
Я не мог придумать финала книги, — но зато я придумал стратегию. Писательскую деловую стратегию. Ну да — я ведь делец».
У тебя на столе, — продолжала Тамара, забыв про коньяк, — вернее, на всех твоих столах, начиная со студенчества, лежали, кочуя по столешницам, два английских тома: Карлейля и Спенсера. Ты вычитал там, что 90% людей на планете — глупцы. Не помню точно, что писал Спенсер (боюсь, я выпила больше бутылки, когда взялась за том «Политических опытов»), но он приводил какой-то довольно убедительный пример с выборами. Итак, 90% людей — дураки. И вот на них-то, на девять десятых, ты и направил свою стратегическую книжную мудрость. И они купили у тебя её. И продолжают покупать.
Дуракам с американских и русских улиц ты объяснил — ты давал сотни интервью, ты выступал в университетах Лиги Плюща, ты ездил по стране, ты произносил страстные речи в библиотеках и залах, ты давал пресс-конференции журналистам (и до сегодняшнего дня даёшь, только уже меньше стало шума вокруг твоего имени), — ты объяснил им, ты убедил девять десятых в том, что книгу нельзя заканчивать, что в том-то и мудрость, что нет конца. «Разве вы не понимаете? Вы ведь понимаете!» — восклицал ты; и все, все в залах и аудиториях делали вид, что понимали или что вот-вот поймут, — и я, видя твои выступления по TV, смеялась над людьми, жалела их и хотела крикнуть: «А король-то — голый!» Но дело в том, что о голом короле кричали, — но то кричала одна десятая. Девять десятых страшным хором перекричали её.
На твою удочку, А. П., клюнула вся планета.
Разве ты хотел быть писателем? Когда ты сел за письменный стол, ты поставил цель: заработать деньги. Ты никогда бы не стал тратить силы на то, что не принесло бы тебе денег или сделало бы тебе убыток (ты проиграл, правда, на своём самиздате, — но ведь ты верил, что он будет продан). Ты был убеждён: твои литературные прожекты осуществятся и принесут тебе доллары. Много долларов. И евро, и рублей, и фунтов стерлингов.
Ты во всём упрям и умеешь стоять на своём. В сущности, ты тиран собственного упрямства. Ты тиранишь не только меня — ты тиранишь и себя. И ты рад самодеспотизму (ты сам это утверждаешь): это полезно для бизнеса, говоришь ты. Самодеспотизм — это производное целеустремлённости, упорства и дисциплины. Это подавление всего того, что мешает одной главной цели: получить положительный финансовый результат.
Поэтому тебя так же мало интересовал финал книги, как мои чувства к тебе. Или твои ко мне.
Нет развязки? Что ж — обратим это себе на пользу!
Зачем ломать голову бесплатно?
— Но разве не логично было бы заработать ещё больше денег на том… что в конце? — спросил Сидоров. — На развязке? Допустим, написать продолжение?
— Откуда мне знать? Разве мне известно, что там, в конце? Ты спрашиваешь об этом меня?.. Ты в полчаса поглупел, Сидоров. Это оттого, что ты выпил. С непривычки люди глупеют от алкоголя. Надо привыкнуть: и тогда, хронически поглупевшему, тебе будет казаться, что от пары-тройки рюмок ты умнеешь. — Она сделала большой глоток. Лицо её передёрнулось. — Я знаю одно: ты заработал именно на том, что выпустил книгу без финала. Без развязки. Книгу, оконченную многоточием. Люди верят, что ты сказал им что-то, передал какой-то message, но скрыл его на страницах книги. И они ищут. Они покупают твою книгу и ищут. Они пытаются докопаться. Они даже строчки подсчитывают и количество определённых букв и слов, и анализируют их порядок. И каждый верит, что докопается до истины.
— И всё же мне хочется поставить точку…
— Точку? Да брось. Это твои слова для прессы. — Тамара допила коньяк. — Тебя заботят лишь точки, отделяющие арифметические разряды. Сотни тысяч, миллионы, десятки, сотни миллионов.
— Идём, — сказала она.
— Подожди, — сказал он. — Расскажи ещё немного о сыне. Где он?
— После этого мы пойдём?
— Пойдём.
— Он где-то развлекается с девочками. Весь в тебя. В того тебя, который был до сегодняшнего дня. Или который был до дагестанского коньяка.
Нет ни тебя, ни сына. Есть бутылка. Надежная, верная подружка, с которой я могу целоваться сколько захочу. Она никогда мне не откажет и никогда меня не обидит.
Не то что сын!..
По описанию Тамары этот сын показался Сидорову глуповатым парнем. Хотя и учился он в школе так же отлично, как Сидоров. Впрочем, этот Alex был помоложе прежних.
Здешнему Саше — шестнадцать, по окончании частной школы он собирается учиться в Гарварде. Литература его занимает мало. Про книгу отца говорит: «Люди неправильно понимают её. Они вообще не понимают её. Эта книга — учебник бизнеса. Но никто не видит этого. А я не стану рассказывать об этом на каждом углу. Люди говорят, что в книге какая-то тайна. Головоломка. Уникальный ребус. Литературоведы написали уже сто томов об этой книге, и все прошли мимо разгадки. Разгадка вовсе не в том, какой можно представить себе развязку папиного романа. Разгадка настолько проста, что дух захватывает. Разгадка — деньги. Папа написал книгу — и поставит мировой рекорд по тиражу и гонорарам».
— Он копирует жизнь с тебя, — сказала Тамара. — Поэтому его поступки — и всю его жизнь — в общих чертах предугадать несложно. Мало поражений, много побед. Относительно лёгкая жизнь, с минимумом проблем. С длинноногими девчонками в разных постелях и забытой женой. С одним ребёнком — мальчиком, — который, как и отец, станет, когда вырастет, крупным дельцом. Сидоров II, Сидоров III, IV и так далее. Тираж Сидоровых. Alex говорит мне: «Папа знает, как жить. Если бы не знал, не был бы таким богатым. Ты должна понять папу. Это особенный человек. Ему надо простить всё. Его принимает весь мир». — «И не принимаю я, — отвечаю я. — И что это — весь мир? Это те девяносто процентов людей, которых он называет глупцами?» — «Так не уподобляйся им, мама». Alex говорит как проповедник. Как пастор.
— Он хочет стать бизнесменом?
— Какие нелепые вопросы ты задаёшь, А. П.! Разве ты не помнишь, как после того, как начались бешеные продажи и пошли переиздания и переводы твоей книги, он сказал — сказал при мне, в столовой: «Папа, я буду таким же, как ты. Не просто таким же. В начале я буду таким же, а потом — потом я стану больше тебя. Выше тебя. Ты окончил экономический факультет заштатного русского университета, который не котируется в международных рейтингах, а я с отличием окончу Гарвард; я заработаю больше денег, чем ты, и я заработаю их быстрее тебя; у меня будет больше женщин, чем у тебя, и ноги у них будут длиннее; я буду спать с принцессами и, вероятно, королевами; ты написал книгу — я напишу её продолжение; ты получил двести пятьдесят миллионов долларов за свои тиражи и получишь, возможно, ещё столько же, — но я заработаю на тиражах миллиард».
Сидоров и Тамара проснулись в одно время.
Сидоров открыл глаза — и заворочалась под одеялом Тамара.
— А. П., — сказала Тамара, — я думала, это был коньячный сон. Сидоров, не уходи от меня. Я знаю, ты опять пойдёшь в ту проклятую гостиницу. В ту комнату. Где ждёт тебя длинноногая. Как её… Люда. Мне никогда не нравилось это имя: Люда. Люда-слюда. Боже, сейчас у меня заболит голова. Сейчас всё вернётся. А. П., убеди меня, что мне всё это не приснилось. Что это был ты, и это была я.
— Это была ты, и это был я, — ответил Сидоров.
— Ты не можешь не пойти, — сказала Тамара. — Ты арендовал весь ресторан. Ты пригласил своих русских и американских друзей отметить свой день рожденья. Свой юбилей. С днём рожденья, А. П.!
Они до часу дня пробыли в постели; к трём часам, когда шофёр-охранник напомнил Сидорову, что пора выезжать, она выпила только три или четыре рюмки коньяка. Она выглядела почти счастливой.
«Я останусь здесь, если не почувствую больше запаха озона. Я буду с ней, — решил Сидоров. — Я положу её в клинику, я вылечу её; я буду с ней до самой смерти. Я буду любить её. Мне даже не нужно притворяться: я люблю её. И я останусь здесь, и буду любить её. Может быть, в этом предназначение моих путешествий. Не будет озонового запаха из шкафа — значит, так тому и быть. А собственно, если его не будет, что я могу изменить?»
С этой мыслью он поехал в отель «Queen» на Мэдисон.
По дороге он думал, какой будет его жизнь после нового перемещения — если всё же оно случится.
Он, конечно, как прежде, как во всех версиях своей истории, будет писателем. Теперь, когда он знает, что все варианты А. П. писали книги и что его последний вариант-бизнесмен написал том в 1300 страниц (53,5 а. л.), первую часть романа о судьбоносных перемещениях, — он был убеждён, что по следующем выходе из шкафа он непременно допишет ту книгу, какую начал ещё за столом второго Сидорова. («Привет, добрый А. П. Сидоров», — вспомнился ему голос компьютера. Сидоров усмехнулся). Он и не в состоянии писать теперь другую книгу. Он не может отвлекаться на посторонние загадки и вопросы. Он не станет отклоняться от того плана, что ведёт его к развязке. К разгадке самой великой загадки, которая, если рассудить, и должна была достаться именно ему, с детства находившему удовлетворение в разгадывании тех загадок, перед которыми склонялись и умные очкарики-взрослые!
Он допишет эту книгу. Он допишет, или напишет её продолжение, окончание, — как выйдет. Это уже задача второстепенная, задача литературной формы. Первейшая цель — ответить на вопрос. И Сидоров ответит на него. И напишет книгу. Не имеет значения, ещё 1300 страниц он напишет, 2600 или 130.
Он представляет, как ему, автору новой книги, внимает весь земной шар. Перед ним все равны — и вовсе не так, как в конституциях, декларациях независимости и миллионах законов всех стран мира (но по сути как в «Скотном дворе» Оруэлла), — но равны как читатели. Это единственное равенство, в которое можно верить, потому что оно существует в действительности.
Критика молчит. Что может сказать критика — если всё сказано в этой книге? Всё; добавить нечего. Можно только повторять и пересказывать, — но это задача для школьников, пишущих изложение, а не для критиков А. П. Сидорова.
Каким будет тот Сидоров? Не, не пятый, восьмой или ещё какой-нибудь по счёту Сидоров (сколько их будет?), — но Сидоров последний. Тот, что расставит все точки над «i». Каким? Каким бы он, А. П., хотел видеть себя?
Он вовсе не желал быть похожим на меркантильного дельца Сидорова (на того, кого он заменял сейчас в его «Юконе XL»), для которого были хороши лишь те загадки, что поверялись чистоганом.
Нет, четвёртый не годится.
Может быть, второй?
То есть тот А. П. Сидоров, вокруг которого собирались молодые и немолодые (усаживавшиеся обычно в уголках его салона) провинциальные литераторы и вокруг которого была настоящая, живая жизнь. Оказывается, первому Сидорову здорово не хватало общества литераторов (не говоря о Тамаре за роялем и Тамаре в постели). Шкаф помог Сидорову разгадать ещё одну загадку: лучшая аудитория для писателя — это сплошь писатели. Легко быть поэтом или прозаиком перед читателями-дилетантами, которые считают, что в русском алфавите 29 букв, но попробуй добиться признания среди профессионалов! И одно дело — признание тебя успешным и великим потому, что у тебя тиражи, деньги, бизнес, apartment, шофёр-охранник и длинноногие любовницы, и совсем иное — признание твоих писательских заслуг писателями. Вот почему второй А. П. Сидоров более прочих Сидоровых импонировал первому А. П. Сидорову.
Однако и третий — упрямый переводчик — был не так уж плох!
Но вот четвёртый!..
Однако это, как сказал бы четвёртый на его рациональном экономическом языке, — издержки производства. Четвёртый таков, каков он есть. И тут точка, а не многоточие.
Так или иначе, а все четверо — Сидоровы.
Со временем (скажем: на днях, — и от этого мысленного ускорения у Сидорова чаще забилось сердце и вспотели ладони), входя в шкафы и выходя из них, он, А. П. Сидоров ответит, почему Сидоровы отличаются друг от друга и почему они отличаются именно этими чертами и биографическими поворотами, а не неожиданными изгибами судьбы (Сидоров — не каменщик, не школьный учитель, не сантехник или не захолустный, прозябающий в п. г. т. поэт-дворник). А. П. ответит на все, все, все вопросы. Он пойдёт дальше Чехова, писавшего Суворину: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника».
Время А. П. Чехова давно ушло; настало время А. П. Сидорова.
Но чтобы решить вопросы, от решения которых так искусно, так литературно уходил Чехов, умно и будто бы доказательно ссылавшийся в письме к Суворину на «Каренину» и «Онегина» (так же умно, с некоторым неудовольствием подумал Сидоров, как он, А. П., ссылался недавно в салоне на Д. Лондона, У. С. Моэма и А. П. Чехова), Сидорову нужно дописать книгу. Книгу, которую начал он и которую продолжают все Сидоровы, чью жизнь он наблюдает. Но чтобы дописать книгу, ему нужно узнать развязку. Он не станет уклоняться от развязок, смазывать их или опускать, как это делал хитрец А. П. Чехов. А. П. Сидорову нужен ответ на правильно поставленный последний вопрос: что кроется за последним перемещением через шкаф — и будет ли оно, последнее, или же цепь перемещений никогда не завершится, — и путешествия через платяные шкафы станут смыслом его жизни?
И книга будет писаться — и никогда не будет дописана?
И к загадке никогда не будет приложена её разгадка. Как обязательный ответ на шараду, напечатанный в перевёрнутом виде на последней странице журнала или в следующем номере.
И никогда Сидоров не получит ответа на те вопросы, что с первого перемещения занимали его. Сердце Сидорова забилось ещё чаще.
Что стало с теми Сидоровыми, место которых внезапно занимал первый А. П. Сидоров? Возвращались ли они, когда он уходил из их квартир через шкаф, — или исчезали бесповоротно, открывая тем самым линию новейшей биографии А. П. Сидорова — третьей биографии, четвёртой?
Дописывал ли второй А. П. Сидоров, оказавшись в той же квартире за тем же письменным столом, роман, начатый на его компьютере первым А. П. Сидоровым? Что чувствовал он, оказавшись перед монитором и вчитавшись в текст романа, писанного не им, но о нём?
Что чувствовала Тамара, когда обновлённого Сидорова заменял прежний — если только это происходило?
Что записал в дневник третий Сидоров, оказавшись дома?
Каково будет Тамаре, если к ней вернётся не он, а прежний здешний Сидоров?..
Существует ли какое-нибудь пространство за шкафом, в котором обретаются Сидоровы до тех пор, пока их не заменял первоначальный Сидоров — тот, что вошёл в платяной шкаф «Вискора-М32» 12-го февраля 2010 года, в пятницу? И первоначальный ли этот Сидоров? И почему из шкафа пахнет озоном — а не выхлопными газами или хлоркой?
А. П. Сидоров подумал, что уже задавал себе эти и другие вопросы.
Какая увлекательная книга получится из ответов на них!
Он ответит на все вопросы. Всему своё время!
Точнее, всему свои шкафы.
Водитель-охранник проводил Сидорова в ресторан, отодвинул и осмотрел стул, стоявший во главе длинного стола, заглянул под стол, подняв скатерть, — так, будто там могла быть прилеплена радиоуправляемая мина, потом, убедившись, что мины нет ни на сиденье, ни под ним, ни под столом, и что противопехотная осколочная мина не прикреплена на струбцине к окнам, сел справа от Сидорова.
Сидоров решил было спросить у него, как его зовут, но вместо этого рассмеялся. Всё выяснится само собой. С него достаточно того, что он потребовал вчера от Тамары рассказать его биографию. Какой она её видит.
Спустя два или три часа празднования Сидоров почувствовал, что нервно устал.
— Я не Лёша, это он Лёша, — кричал ему в ухо какой-то толстогубый русский. — Я — Коля! Никола-ай!
— Никола-ай, — послушно повторял Сидоров.
— А тот, кого ты назвал мистером Сполдингом, на самом деле мистер Этуотер, а мистер…
— …мистер Этуотер на самом деле мистер Сполдинг, — закончил Сидоров.
— А возле него литературный критик, Джад Конрой; возле того телерепортёр пятого канала Джек Торренс… Они представились тебе, но ты, должно быть, забыл их имена.
Он мог бы, пожалуй, не ехать сюда. Принято тут это, или не принято; ему-то какое дело до жизни махрового дельца Сидорова, испортившего жизнь Тамаре? Кристин!
— Ты раньше не пил, а теперь пьёшь коньяк. Поэтому ты ничего не помнишь, — сказал ему кто-то, чьё имя Сидоров тоже не помнил. — Ты всё быстро забываешь. Пьянице только кажется, что он всё помнит и всё точно запоминает, и что ему в голову приходят блестящие умные мысли, — но ничего подобного. Пьяницы — тупейшие люди на свете. Умными они кажутся только самим себе.
«Отстаньте от меня», — хотел сказать Сидоров, но почему-то промолчал. Может, потому, осенило его, что этот тип, похоже, говорил его словами?
— Это на тебя, А. П., твоя алкоголичка-жена повлияла. Дурно повлияла. Я тебе давно советую: брось ты её. Ты всё равно как бы и не женат. Там, в номере, поди, ждёт тебя какая-нибудь трезвая шестифутовая.
Сидоров ничего не ответил, и кто-то отстал от него.
Почему он не взял с собою Тамару?
Здесь не привыкли к тому, чтобы он возил её с собою? Привыкли, что он один? С длинноногими шестифутовыми?
Лёша, сидевший рядом с Николаем, обрызгал Сидорову лицо и бабочку тайским соусом.
— Брр… — Лёша встряхнулся и съел что-то.
— Чёрт, — сказал Сидоров, но сам обрадовался. «Это повод, — сказал он, — вполне приличный повод улизнуть отсюда. Уйти по-английски. Поучу этих застольных шалопаев манерам». Официант подошёл к нему с белоснежной салфеткой на подносе, поклонился слегка, но Сидоров уже поднялся со стула. Встал и шофёр-охранник.
— В номере у вас есть свежая бабочка, — бесстрастно сказал он.
— Хорошо, проводите меня в номер, — сказал Сидоров.
— Ты вернёшься? — спросил у него Николай.
— Пить вредно, — сказал кто-то.
«Да пошли вы!..» — подумал Сидоров.
— Тебе помочь… в номере? — пьяно крикнул сзади Николай.
Поднимаясь на второй этаж по лестнице следом за охранником, Сидоров подумал: «Надо будет сказать ему, чтобы убил Николая».
Сидоров улыбнулся.
Не будет шкафа — он останется здесь.
Он будет с Тамарой. Он перестанет встречаться с этими дружками-приятелями, закладывающими за воротник и с менторской миной поучающими насчёт того, что пить вредно.
Перестанет.
Он прекратит свой бизнес; продаст все паи, доли и что там имеется у него; закроет все ОАО, СП, продаст акции, расплатится по всем контрактам, со всеми кредиторами, если таковые имеются. Допоставит все поставки. Он выполнит все деловые обязательства — но только для того, чтобы больше не выполнять никаких деловых обязательств.
Он посвятит жизнь Тамаре.
Они уедут куда-нибудь.
Они будут счастливы.
Он, кажется, близок к тому, чтобы разгадать, в чём заключается счастье.
У них будет как прежде, в школе — у первого Сидорова и первой Тамары. Он будет влюблён в неё, а она будет немножко свысока поглядывать на него.
И он даст сыну пример совершенно иной жизни.
Может быть, это ещё не поздно.
У номера Сидорова догнали литературный критик Джад Конрой и телерепортёр пятого канала Джек Торренс.
Охранник сунул было руку под мышку, но вынул из кармана расчёску и причесал свои дюймовую стрижку. Мистер Конрой вздрогнул, а мистер Торренс облизнул пересохшие губы. Чисто русская шутка русских вышибал, подумал Сидоров.
— Простите его, мистер Конрой и мистер Торренс, — сказал он.
Двое переглянулись, а Сидоров подумал: не у меня ли мой охранник перенял некоторые манеры? Сидоров начинал ненавидеть здешнего А. П.
— Нет-нет, ничего; мы хотели сказать, что нам пора. Обед прошёл замечательно. Мы надеемся, что на следующей неделе вы примете участие в литературной полемике в Колумбийском университете.
— Да, — сказал Сидоров.
— Спасибо, мистер Сидорофф.
— Вы уволены, — сказал Сидоров охраннику, когда мистер Конрой и мистер Торренс отошли на несколько шагов. А. П. достал кошелёк и отдал его, не считая внутри наличных, охраннику. — Я сам поеду на машине. То есть вызову такси. Кэш заберите себе, а банковские карты дайте сюда.
Охранник протянул ему две карты: «Визу» и электронную карту от отельного номера. И пустой кошелёк.
— Вы уверены, мистер Сидорофф?
— Никогда не был так уверен, как сейчас.
Шофёр растерянно хмыкнул.
— У вас не все дома, мистер Сидорофф, — сказал он.
— Да, — согласился Сидоров, — были не все. Теперь — все.
Охранник покачал головой.
Сидоров медлил входить в номер. Он слушал, что говорили остановившиеся в коридоре мистер Конрой и мистер Торренс. Они стояли к нему спинами.
— Да, «В шкафу пахнет озоном» — книга всех времён и народов. Я держу её на письменном столе в офисе. Она у меня в прямом смысле слова настольная. Дома у нас «Озонов» с десяток. Все домашние — дети, жена, — имеют по своему экземпляру. И запасные экземпляры есть. Я сорок раз перечитал «Озон». Думая, что бы почитать, я иду к книжному шкафу, — и всякий раз беру «Озон». Sidoroff так велик, что не будь мировой литературы, — исчезни она вся, кроме его книги, — про одну эту книгу можно было бы сказать: мировая литература.
— В том-то и дело. Sidoroff настолько огромен, что после него не станешь читать никого. Это, по правде говоря, даже страшно. После Сидорова перевернулся весь мир. Нет литературной конкуренции, никто не может написать лучше. Нет, не совсем так. Дело ведь, строго говоря, не в литературных достоинствах книги. Язык мистера Сидорова, откровенно говоря, бедноват. С метафорами он не дружит. Слишком много диалогов, и слишком мало описаний. Маловато деталей. Характеры могли бы быть раскрыты поглубже. И всё же… И всё же никто не может написать лучше. Нет, не то! После мистера Сидорова никто не может написать. Не лучше, не хуже, — уже нечего больше писать. Sidoroff —могильщик литературы. Это страшно.
— Не страшно, мистер Торренс. Карл Маркс тоже когда-то свято верил, что пролетариат — могильщик буржуазии. Перечитайте Сидорова. Он недаром оставляет конец нам. Нет, это не страшно. То, что пишет Сидоров и как он это пишет, вызывает не страх, но восхищение. За Сидоровым последует новая, великая литература. Вот увидите. Грядёт настоящий золотой век литературы. Платиновый век. Бриллиантовый век. Кто-то продолжит, понимаете?
— Помните кульминацию повести, где главный герой в последний раз подходит к шкафу — и как мудро он поступает?
— Как не помнить? Я знаю эту сцену наизусть.
Джад Конрой и Джек Торренс отправились к лестнице. Сидорову удалось разобрать ещё несколько реплик:
— Мне не даёт покоя то, что это незаконченная книга. Книга без развязки.
— О, её нельзя закончить. Вы должны понимать. В этом-то всё и дело.
— Я понимаю. И всё же! Нет-нет, да и подумаешь: а что же там?
«Вот что занимает репортёров и критиков, — подумал Сидоров. — То же, что и меня».
— Мистер Конрой, когда мы откроем — если только откроем, — что там, нам некуда будет идти.
— Это невыразимо ужасно.
— Вы допускаете мысль, что он знает…
Мистеры повернули на лестницу, и больше А. П. ничего не услышал.
Он открыл картой дверь в номер.
— Что ты делаешь!.. — вскрикнул он.
Обе дверцы платяного шкафа были отворены.
Голая длинноногая, втягивая, как борзая, воздух, и не глядя на Сидорова, входила в шкаф.
— Эти дураки сектанты ходили по мебельным магазинам, — а я-то знала, где надо искать! — радостно сказала она.
— Остановись! — крикнул Сидоров. — Ты не понимаешь, что делаешь!
— Понимаю. Я же читала!
И шестифутовая, показав Сидорову розоватые ягодицы, исчезла в шкафу.
Оттуда свежо и сухо тянуло озоном. Сидоров шагнул вслед за длинноногой.
6
«Ты написал книгу — я напишу её продолжение», — вспомнились А. П. Сидорову слова Саши, переданные ему Тамарой.
«Я сам напишу продолжение, сынок!» — усмехнулся Сидоров.
Запах озона смешивается в шкафу, как кажется Сидорову, с духами длинноногой из номера «Queen». Наверное, перемещение уже завершилось. Сидоров шарит руками в шкафу. Шкаф большой. Сидоров не дотягивается до его стенок. Он натыкается глазом на зажим для брюк. «Ай!» — взвизгивает он. И с досадой толкает двери.
— Что за..? — Сидоров слышит короткое русское ругательство.
Что-то большое, телесного цвета, несётся Сидорову в лицо. Сидоров уклоняется от удара, приседает, — но недостаточно быстро и ловко. Кулак, целившийся в челюсть, точно булыжник бьёт ему в лоб, и Сидоров, ударившись затылком о заднюю стенку шкафа, проваливается и летит куда-то.
«Помните кульминацию повести, где главный герой в последний раз подходит к шкафу — и как мудро он поступает?» — спиралью оборачивают Сидорова чьи-то знакомые слова. Потом наверху словесной спирали, обернувшей Сидорова, появляется злое лицо тренера, у которого школьник Сидоров учился боксу. Почему-то лицо боксёра-тренера красное, и на нём А. П. видит чёрные, как погасшие уголья, глаза. Лицо кричит Сидорову — кричит беззвучно, но Сидоров всё понимает: «Бокс надо любить, а ты ходишь сюда формально!» Затем лицо тренера вытягивается в длинную запятую и сливается с круговертью слов, движущейся теперь отдельно от Сидорова, в какой-то бесконечной чёрно-белой пелене. Наступает полный покой. Тот покой, знает Сидоров, какой ждёт каждого человека на земле. Покой, кажущийся мистикам загадкой, — но вот-вот этой загадкой займётся А. П. Сидоров…
Мужчина лет 33-35, стоящий посреди комнаты квартиры-хрущёвки, обутый, в пальто, в зимней шапке, кричит на голую женщину лет 27:
— Чёрт меня дери, уже пятый любовник за год! Ты жена — или проститутка? Идут и идут из этого шкафа!
— Я не знаю, о чём ты говоришь, — склоняясь над телом, отвечает женщина. Мужчина, которого только что ударил кулаком её муж, одет во фрачную пару. У шеи его — бабочка. Бабочка забрызгана каким-то кетчупом. Мужчина лежит неподвижно, голова в шкафу, живот и ноги наружу. Из его руки выскальзывают на дощатый пол две пластиковые карты: «Виза» и ещё какая-то.
— Не знаешь? Откуда же он тут взялся? И почему ты голая?
— У него не бьётся сердце! Ты убил его!
— А я, осёл, не мог понять: зачем ей такой большой шкаф? «Милый, давай купим шкаф побольше!..» А у неё там целая жизнь! Потаскуха! Нимфоманка длинноногая!.. Вот тебе, получай!.. Больно?.. Я тебе не так ещё наподдам! Ты у меня в этот шкаф жить переедешь!.. А странно: пахнет как после грозы… Люда! Где ты, Люда?
© Олег Чувакин, 2010