Ре, си, соль

Зима, снег, лес, дерево, иней, Новый год, Дед Мороз, душа, скамейка, унеси меня к нему

С. И. Москалёву —
с космическою любовью

Она бросила свою горсть земли туда, вниз. Коричневая земля, комковатая, мёрзлая, высыпалась камешками из варежки, глинистые крошки запутались, застряли в шерстяных волосках.

Олег Чувакин
Олег Чувакин
Человек. Автор. Редактор. Пишет себе и людям

Приехали на кладбище немногие. Серёжины родители. Несколько однокурсников по музучилищу. Группка школьных одноклассников. Михаил Иванович, Серёжин педагог. Её мама.

На календаре было 31 декабря 1989 года. Ударил мороз: минус двадцать пять градусов. Хоронили в три часа с минутами. Небо, застланное облаками, в которые уткнулись сучья берёз, серело, предвещая закат. На кладбище горели костры, усиливая впечатление надвигавшейся темени.

Наташа отошла от зияющей ямы, отряхивая варежки, думая: «Я так не хочу. Нет, нет, нет… Когда я умру, пусть меня сожгут».

Когда Серёжины мама и папа вскинули лица, когда Валериан Алексеевич кивнул, чуть приоткрыв рот, но ни слова не сказав, ждавшие люди в фуфайках и ушанках нетерпеливо приблизились, пуская часто пар, и заработали лопатами, зашуршали землёй, стали ссыпать и бросать её в могилу.

Потирая щёки, Наташа подумала, что эти люди, с лопатами, видят куда больше мёртвых, чем живых. Ни в ритуальном зале, где коротко, по графику, прощались с Серёжей, ни тут, на кладбище, где тянуть время тоже возбранялось, где вечному покою словно бы не хватало часов и минут, она не уронила ни слезинки. Не принимала свершившегося. Глядя, как убирается лопатами, как осыпается крошками земляной холм, как сноровисто действуют кладбищенские рабочие, она осознала, что не верит, нисколечко не верит в смерть Серёжи. Даже покойное Серёжино лицо, которое в последний момент затемнила закрываемая крышка гроба, лицо, которое вскорости опустили в ящике, установили в земную глубь, не прибавляло силы факту, заверенному медиками, не впускало факт в сознание. Факт помещался в действительности, но с возмущением отвергался, отталкивался разумом.

Там не Серёжа, думала она, закрыв варежками нос и дыша в варежки. Серёжа дома, лежит под одеялом. Здесь же творится нелепый формальный акт. Сейчас автобусик отвезёт их обратно; они перешагнут порог, все они — она, её мама, Валериан Алексеевич, Татьяна Александровна, и услышат голос, Серёжин голос. Он спросит с подушки: «Ну что, нагулялись? А я тут чая захотел, представляете? Чая с малиной…» Татьяна Александровна бросится на кухню, на конфорке плиты зашипит чайник, а она, Наташа, опустится у кровати на колени, возьмёт пальцы Серёжи в свои — и будет греть их день, вечер, ночь.

И лицо у Серёжи будет его лицом. Летним. Весенним. Прошлогодним. Былым. Не тем, которое она видела в последний раз двадцать второго декабря. Куда уходили эти глаза?

Двадцать второго у неё был день рожденья. Ей исполнилось семнадцать. Серёжа был старше её на полгода. Он родился 27 июня 1972-го; в тот же год, зимой, родилась и она. С первого по восьмой классы они проучились за одной партой. Музыкой они тоже занимались рядышком: ходили в одну музыкальную школу; он гитарист, она скрипачка. В этой ДМШ преподавала сольфеджио и вела класс фортепиано её мама, Галина Ивановна. Потом двое неразлучных поступили в музыкальное училище: Наташа на отделение струнных, Серёжа на отделение народных инструментов.

Она жила с четвёрками и пятёрками; Серёжа получал на экзаменах по специальности и академконцертах пятёрки. Пятёрки бывали с минусами: преподавательские комиссии придирчивы до колючей несправедливости. Однако четвёрок ему не ставили.

Он играл с нею дуэты для скрипки и гитары, а один дуэт, вариации на тему песни «Степь да степь кругом», они и сочинили вместе. Войти во взрослую жизнь они собирались парой, намеревались обращать будущее в настоящее вдвоём.

На свой день рождения, семнадцатый, она пришла к нему. Так они уговорились. Точнее, он о том попросил. Он сказал по телефону, что приготовил подарок. Она не догадалась, какой. Серёжа подарил ей семиструнную гитару. Свою гитару. К ней добавил нотные сборники, типографские, фотокопированные и снятые на ротапринте, и три комплекта гэдээровских струн «Физома».

Двадцать восьмого декабря Серёжа умер. Было ему семнадцать с половиной лет. Как поверишь? Она и не верила. Это наваждение, это ненастоящее, воображаемое, насланное накопившимся страхом потери.

Кладбище, копаемое наспех, спешно расчищаемая территория, несколько берёз и сосен, сваленных пилами, трещащие смолисто костры, прогревающие землю на месте будущих могил, перекуривающие люди с лопатами. Когда-нибудь все-все люди умрут, а кладбищенские рабочие так и останутся. Будут ждать, будут курить свои папиросы.

Author picture
Не спешите заказать редактуру. Не швыряйтесь деньгами. Сначала покажите свой рассказ или отрывок романа

Кому показать рассказ или роман? Писателю! Проверьте свой литературный талант. Закажите детальный разбор рукописи или её фрагмента.

Оказывается, она уже шла. Вот и автобусик. Мама подала ей руку. Вылетали с паром слова: «Ташечка-Талочка, ты щёку поморозила, дай я тебе варежкой потру».

В автобусике не хватало одного. Специальное вытянутое место, оборудованное близко к кабине, пустовало. Здесь ехал открытый гроб с Сережёй. Тут-то, когда автобусик качнулся и чуть сдал назад, с натугою выбираясь на ровную дорогу, она и заплакала.

Девять дней тому назад она ехала на заднем сиденье «семёрки» Валериана Алексеевича. Коленки её упирались в футляр с гитарой, руки в варежках обнимали футляр, узкую его часть, укрывавшую гриф. Она поглядывала на две кипы нот на сиденье, стянутых, связанных крест-накрест бельевыми верёвками. С нотами был увязан и фотоальбом Серёжи. Там много было её, Наташи: школа и музыкалка, училище. Он хотел, любил с нею фотографироваться. И начинался альбом с неё. Давно Серёжа выпросил у неё одну фотографию. Цветную. Из детского сада. Ташечка-Талочка в розовом платьице с блёстками у новогодней ёлки. Ей пять лет. И на эту же страницу, первую страницу альбома, вставлен его снимок: он в своём детсаду на новогоднем утреннике. В костюмчике зайца. С ушками. Одно печально повисло.

Тикали часы на стене. Она сидела на полу. Возле Серёжиной кровати. Посреди комнаты лежал на ковре запертый футляр.

Наташа спросила:

— Почему?

Спросив, тут же растерялась, рассердилась на себя и прикусила губу. В «почему» набралось много всего, чересчур много. Никогда она не умела спрашивать — говорила то, чего не следовало бы говорить. Серёжа и мама были единственными людьми, спасавшими её от словесной неловкости. Мама удивительно точно её понимала, выбирая верное значение из нескольких вероятных, а Серёжа, заметив алые огни на её щеках, обнимал её, — и тогда казался мудрым и даже старым мужчиной, и она легко воображала его белым бородатым стариком, а себя белой старушкой, обоих в загородном доме, где всегда огоньки и Новый год.

Отвернувшись к стене, он выписал воздушно что-то ногтем: указательный палец попрыгал зигзагами над обоями. Наташа знала эту его привычку — размашисто писать, выводить слова в воздухе.

— Это ты, да? — сказала она.

Он повернулся к ней, но не ответил.

Это потому, что не мог обнять её.

А она не могла пожалеть его.

Тут-то она и нащупала ответ. Вернее, путь к ответу. Сама, сама, сама. Как Серёжа, вслух ничего не сказала.

— Открой футляр. Открой гитару, — попросил он.

— Ты…

— Нет, — сказал он, конечно же, угадав её вопрос. — Хочу видеть, как ты её открываешь.

Она щёлкнула замочками: одним, вторым, третьим. Распахнула чёрный футляр с чёрным же нутром. Дека отсвечивала от матовых шаров люстры оранжевыми кругами. В лаке деки темнело её, Наташино, лицо. Она услышала выдох Серёжи. Серёжа знал всякую деталь инструмента и любил о нём говорить. Сказывался в том, пожалуй, инженерный склад ума его отца.

Мастер дал инструменту шерцеровскую форму. Форму несимметричной восьмёрки, придуманную Иоганном Шерцером в XIX веке. Конструкцию, мистически точно ответившую соль-мажорному строю. Семиструнная гитара напоминала по звучанию скорее арфу и гусли, нежели ближайшую родственницу, гитару шестиструнную.

Плавные, женские изгибы, обегающие корпус, просящие объятий, — обечайка. Она и нижняя дека сконструированы из клёна-явора, иначе белого клёна, покрыты лаком одного тона и складываются в единое композиционное целое. Верхняя дека со строгим узором, обегающим розетку, изготовлена из золотистой ели. Под розеткой белеет бумажная наклейка с именем и фамилией мастера. Гриф регулируется винтом: поднимая и опуская, подбираешь высоту натянутых струн. Накладка из чёрного дерева с перламутровыми вставками — площадка для неустанных тренировок, тренажёр для бесконечного бега пальцев, для марафонского бега длиною в жизнь.

Гитара была куплена отнюдь не за громадные деньги у мастера, жившего в пятиэтажке на улице Зорге. Зимами, когда грели батареи, он строил в квартире кленовые гитары. Мастер славился страстным желанием обеспечивать гитарами тех, у кого к его инструментам прирастали пальцы.

Мало построить инструмент. Хорошо бы найти того, для кого он построен, кому он ответит. Хорошо бы увидеть руки этого человека. Услышать звучание, которое потом не спутаешь с другим. Как стиль писателя, звук гитариста узнаваем и неповторим. Подражание невозможно.

Один инструмент для одного человека, говорил Серёжа. Как соединить гитару и гитариста? Не в поиске ли и соединении заключается полный смысл жизни мастера? Одного встретил — жизнь слилась с идеалом. Мастер не торгует, мастер ищет.

Кленовая гитара соединилась со своим музыкантом на год. Слишком короткая дистанция для выносливого бегуна!

Гитару и ноты Наташа безропотно приняла. В лифте, когда ехала вниз с Валерианом Алексеевичем, опустила, поставила футляр с инструментом на носки сапог. Подумала: рядом с громоздким футляром выглядит маленькой девочкой. «А и пусть», — подумала.

Футляр из папье-маше, склеенный под редкой формы гитарный кузов, тоненький и вместе с тем широкий, не похожий на пропорциональные корпуса шестиструнных инструментов испанских или итальянских мастеров, имел вид неизящный. Неизящным был и сам Серёжа. Он не умел танцевать, казался скованным. Вся подвижность, гибкость ушла в пальцы.

За неуловимыми действиями пальцев, за полётом над грифом, за сменой позиций, останавливающей, расщепляющей секунды, Серёжа и сам расслаблялся, словно бы уходил, отступал в сгустившееся облако темноты, растаивал до исчезновения и своего, и инструмента, и стула; поначалу опускались на лады пальцы, колебались струны, звучала музыка, а потом оставалась одна только музыка: Серёжа утрачивал телесное, дымился призраком в неведомых пространствах. Там-то, в них-то и царила истинная гармония, недосягаемая, свершалось космическое бытие. Ведь если музыкант не перемещается в неведомое, лучше ему не играть вовсе.

«Ах ты, ах ты, — ругала себя Наташа, не желая плакать за спиной Валериана Алексеевича, мотая головой, сбрасывая слёзы туда, откуда смотрело Серёжино окно, — что ж ты в прошедшем времени о нём думаешь!..»

Ехать было всего ничего. Валериан Алексеевич, прихватив стопы с нотами и альбомом, поднялся за нею до квартиры на втором этаже.

Мама в прихожей, подняв голову, смотрела на хорошо знакомого гостя, плечистого, в драповом коричневом пальто, в ондатровой шапке, смотрела как на гору.

— Вот, — сказал он. — Дочь вам привёз. С подарками. Прошу не грустить.

Гость говорил рублеными фразами, начальственными. Завлаб. Кандидат технических наук. Прошу не грустить — это ведь он себе.

Валериан Алексеевич опустил на пол нотные стопки.

— Спасибо, от чая откажусь.

— Я вас провожу, — сказала Наташа.

Она вышла за ним на площадку, спустилась, из двери смотрела, как он садится в пыхтящие белые «Жигули». Помахала ему. Махала так, словно там, в машине, уезжал Серёжа.

Ёлку в том году они не поставили.

В квартире было две комнаты. Мамина, побольше, и её, поменьше. Вечером тридцать первого они сидели на диване в её комнате.

— Ташечка-Талочка… — начала мама.

В дни между семнадцатилетием и автобусиком Наташа дважды брала в руки гитару. Проводила пальцами по струнам — и пугалась, прятала поскорее инструмент в футляр. Накатывала мучительная неловкость: она не хотела, чтобы мама слышала. И сама слышать отклик струнный не хотела. Звук принадлежал Серёже. Она не умеет, она не вправе перебивать. Она помнит его игру, помнит звучание инструмента в его руках. Так как же она?..

Видела ли она решение в последние часы отлетавшего года? Что таилось там, за окном, в темноте небесной? Что принесёт утро, когда в её окно, выходящее на восток, протянет бледный хладный луч солнце? Что принесёт другое утро?

Она не отвечала маме. Взглядывая много позднее на тот день из дней новых, она уясняла, что и не слушала маму. Тогда только встрепенулась, когда мама, видимо, желая вернуть её из ниоткуда, стала рассказывать о папе. Папу Наташа не помнила. Ей было три годика, когда он погиб в автомобильной аварии на шоссе.

— Ташечка-Талочка, мне казалось, я не переживу. Я была чёрная-пречёрная, какая-то головешка из зеркала глядела. Безумно боялась приходить домой, сюда, зная, что его дома нет. И так каждый вечер. Приезжаешь с работы — его нет. Просыпаешься утром — его нет. Готовишь в выходной обед — ему порцию не надо. Идёшь в ванную — его щётки и пасты на полке нет. И ты, Ташечка… Ты спрашиваешь: «Где папа?»

На «где» монолог перерос в диалог.

— У тебя осталась я! — произносит Наташа.

— А у тебя осталась…

Наташа следит за взором матери. Обе смотрят на футляр, чёрный футляр. Смотрят на корешки нотных сборников в стопах.

Наташа опускается на коленки, развязывает молча первую стопу. Открывает шкаф. Книги. Ноты. Внизу — электрофон и пластинки. Думает, куда поставить ноты, подаренные Серёжей. Говорит:

— Мам, мне не до книг.

Вдвоём они уносят часть книг в мамину комнату.

Расчистив пространство, Наташа укладывает в выдвижной ящик шкафа фотоальбом с собою и Серёжей. Расставляет и раскладывает на полках ноты.

Потом стоит у окна. Выключает свет. Раздвигает занавески, смотрит вверх, в черноту. И словно летит за собственным взглядом. Она знает, как будет.

Рёбра чугунной батареи обжигают колени. Совсем не хочется спать. Новогодняя ночь. Ночь Деда Мороза.

Что задумано в эту ночь, то свершится.

Первого января она договорилась по телефону с Михаилом Ивановичем, а второго приехала с гитарой к нему домой: две станции без пересадок по Таганско-Краснопресненской.

— Ты не потянешь два инструмента, — сказал педагог. — На третьем и четвёртом курсе!

Она промолчала. Собиралась сказать: вы всем что-то такое говорите. Серёжа рассказывал, что Михаил Иванович первым делом отговаривает. Остаются самые упрямые. И талантливые.

Она молчала, не сводя глаз с преподавателя. Молчание было хорошим. Один — ноль в её пользу. Молчанию не возразишь.

— Ты скрипачка, Наташа. Скрипка — первый по сложности овладения инструмент в мире. А тот, что у тебя в руках, — второй.

За молчанием пришли слова.

— Я справлюсь.

— Времени в сутках не хватит.

— За днём начинается ночь.

— Через неделю бросишь.

— Вы уже согласились, Михаил Иванович. Иначе бы меня не позвали.

Он качнул чёрно-белой бородкой, блеснул черепом. Пожевал губами. Бывает, гитаристы жуют так губами, «проговаривают» виртуозные пассажи или трудные смены позиций в пьесе.

— Постановка правой руки занимает до полугода, — сказал учитель. — Кому-то с врождённой анатомией гитариста достаточно и трёх месяцев. За это время пясть привыкает жить в покое, а пальцы научаются работать…

Леонардо да Винчи смеялся над сном, над нелепой человеческой привычкой, над гримасой физиологии; позволял себе отдыхать по четверти часа не чаще шести раз в сутки.

Наташа не могла и не хотела спать. Она брала на себя вдвойне: за себя и за Серёжу.

Ложась в два часа ночи, Наташа засыпала не тотчас. Погрузившись в беспокойную дрёму, она продолжала играть — по ту сторону яви. Пальцы правой руки, привыкшие к смычку, к единому движению, в струнах гитары путались, слушались хозяйку нетвёрдо, предпочитая индивидуализму коллективизм, предпочитая нескольким разным функциям одну общую.

Люди смотрят телевизор и ходят в кинотеатры. Люди читают книги, газеты, журналы. Люди ходят на футбол или балет, пьют пиво и вино. Женятся, воспитывают детей. Увлекаются туризмом, рыбалкой или альпинизмом. Вскапывают грядки на дачах, пропалывают сорняки, маринуют огурцы и солят помидоры. Гуляют по улицам, купаются в реках и морях, заводят домашних животных, собирают грибы и ягоды. Лежат на диванах, мечтают, изнывают от безделья. Твердят о пользе отдыха, о досуге. Ссорятся, плетут интриги, ненавидят, враждуют, дерутся, убивают, грабят, сидят в тюрьмах. Спорят о социализме, капитализме, будущем СССР и человечества. Думают, мучаются мыслями, вспоминают, тревожатся, страдают, плачут, предчувствуют, переживают.

Как много времени тратится на это!

И даже придумано выражение: убивать время.

И это не всё. Далеко не всё.

Всякие сутки восемь часов или больше забирает сон. Какая роскошь, кошмарная, адская роскошь!

Проспать треть жизни. Бездарно растратить остальное.

В любой момент подкрадётся болезнь. Смертельная болезнь заберёт тебя, заграбастает. Болезнь не спрашивает. Она действует молча. Она перехитрит тебя и врачей. Болезнь молчит. Дед Мороз молчит.

Ночью тихо. День, свободные часы в училище — для скрипки. Вечер и ночь — для гитары. Наташа занимается на кухне. По соседству с кухней, за стеной, — её комната. Далее — комната мамина. Все три двери, одна кухонная и две комнатных, ведут в прихожую. Наташа играет семь дней в неделю. Нет выходных, нет праздников. Есть лишь обязательные паузы между упражнениями и пьесами. Кисти нельзя переутомлять, особенно правую: возникает опасность «переиграть» руку.

Наташа останавливается, даёт кистям отдых. Тиканье часов, шорох половичка под ногами, капли воды, накопившиеся и пролившиеся из крана, собственное дыхание составляют в ночи целый оркестр звуков. Запоздалая машина, въезжающая внизу во двор, будто въезжает в квартиру. Наташин слух чрезвычайно обострился. Она различает мамино дыхание через две стены и через две закрытые двери. Она знает, когда мама спит крепко и когда видит тревожные сны, она определяет по вздоху диванных пружин, когда мама повернулась на бок, а когда легла на спину.

Гитара в её руках не поёт, издаёт пиццикато. Ночами Наташа вставляет под струны у подставки самодельную поролоновую сурдинку. Мама спит, Наташа играет. Беззвучно.

В марте хорошо пахнет таянием. Хочется держать форточку открытой. В тишине ночной весна роняет капель.

Наташа накидывает куртку и выбегает из квартиры, спускается со второго этажа во двор. Около четырёх часов утра. Этой ночью она играла необычайно долго, позабыв о подушке и одеяле.

Прямоугольник её окна одиноко горит жёлтым. Светит, мерцая, подмигивая, подъездный фонарь — один из всех, её фонарь. Локти Наташи сгибаются, пальцы приплясывают. Взглянув ещё разок на окно, где, как на миг ей показалось, склонилась над нотной тетрадью фигура, Наташа возвращается домой. На кухне отрывает листок календаря.

Девятое марта.

В этот день, в чёрное это утро, пахнущее сквозняками, её пальцы пробудились. Пальцы правой руки разъединились, обрели личности и принялись за персональную работу. За ту работу, где каждый отвечает за свои шаги, а все вместе отвечают за общий участок.

Быть может, то был второй её день рождения.

Падал обнажённый свет восьмирожковой люстры, золотил коленки, обтянутые длинной зелёной юбкой. Михаил Иванович любил мощные лампы накаливания, вообще любил много света, хоть дневного, хоть электрического. Наташа сидела на стуле со спинкой в гостиной учителя. Её левую ногу приподнимала складная подставка, изготовленная папой Серёжи.

Левое её бедро и грудь гудели от басов гитары — гитары Серёжи.

Играющие пальцы отражались в деке, и Наташа узнавала пальцы Серёжи.

За постановкой правой руки к ней пришла координация. Усвоилось, закрепилось тончайшее ощущение мгновенного движения, неуловимого срабатывания, перехода с ногтя на мякоть пальца правой руки и одновременного прижатия струны к ладу пальцем левой руки.

Как зачарованная, наблюдала она за своими пальцами, шагавшими по струнам у подставки и у розетки, за пальцами, ходившими по грифу.

Взяв мизинцем и выдержав протяжное мягкое вибрато, она завершала игру, она клала осторожно ладонь на дышащие струны. Она взглядывала на учителя, слушавшего исполнение из углового кресла. Михаил Иванович жевал губами, непроизвольно поднимал руки, шевелил пальцами.

— Прежде я такого ни у кого не видел. И вряд ли увижу.

Достижение точной координации рук Михаил Иванович находил наиболее трудной задачей в обучении гитариста. Сначала координация, затем беглость. Мгновения разницы в ударе и прижатии, говорил он, сведут всю игру на нет.

Координация есть слияние с инструментом, одушевление его, говорил Серёжа.

Наташа прозанималась с Михаилом Ивановичем полтора года.

Несколько раз за эти месяцы учитель оговорился: назвал её Серёжей. Случалось, он обращался к ней в мужском роде: ты разыгрался, ты выучил, ты справился.

Нет двух гитаристов с одинаковым звуком, был убеждён Михаил Иванович.

Когда она исполнила перед ним вариации на «Степь да степь…», где соединила старый скрипично-гитарный дуэт, а затем сыграла своё переложение «Последнего тремоло» Барриоса Мангоре, он сказал, пряча в бороду улыбку, незабываемую жующую улыбку:

— Гитара, в общем-то, не певучий инструмент. Но ты достигла на гитаре скрипичной кантилены. Теперь ты не остановишься. Я больше тебе не нужен. Ты сильно выросла, выросла до неба — я карлик для тебя.

На вступительном испытании в консерваторию Наташа исполнила токкату и фугу ре минор Баха, бэ-вэ-фау 565, в собственном переложении для семиструнной гитары, вариации Михаила Высотского на тему русской песни «Ах ты, матушка, голова болит» и обработку романса «Дремлют плакучие ивы» Сергея Орехова с тремоло квинтолями.

Тогда состоялось, пожалуй, самое странное совещание членов комиссии за всё время жизни консерватории.

Исполнение абитуриентки оценивали гусляр, балалаечник, домристка и гитарист; председательствовал же в комиссии аккордеонист. Впрочем, последний в основном молчал, всецело полагаясь на мнение коллег и неуклюже им поддакивая. Причина его нерешительности заключалась не только в малой компетентности (если не сказать полном дилетантизме) в отношении щипковых инструментов, но и в том, что уже на исполнении начальных тактов бэ-вэ-фау 565 он против своей воли смежил веки, а очнулся тогда, когда отпело тремоло «Ив». Сон его был чёток, память полнилась живыми воспоминаниями. Во сне, продолжавшемся всё время гитарной игры, к нему вдруг явились близкие люди, которые давно покинули бренный сей мир. И какая тут объективность в оценке исполнения, скажите на милость?

Домристка назвала игру Наташи гипнотическим исполнением, «страшным, колдовским, отворяющим дверь в какую-то мистическую комнату, в пугающее средоточие магии». Она не пожелала ничего добавить к этому.

Гусляр клялся, что за спиной Наташи находился «человек, молодой мужчина, и вёл партию второй гитары». В правдивости мнения этого члена комиссии следовало бы усомниться, ибо гусляр провалился в храпящий сон на вариациях Высотского, а проснувшись, объявил, что мир вокруг сказочно переменился — кругом сияет белый свет.

Пухлый балалаечник с румяными щеками и пылающими ушами дослушал программу Наташи до конца. Передавая свою оценку, он поведал о завораживающем исполнении, о блестящей игре, которой ему «никогда не забыть». «Это счастье — принять в консерваторию столь необыкновенную девушку», — резюмировал он. Ничего магического он не отметил.

Юрий Иванов, пятидесятидвухлетний преподаватель по классу гитары, заявил, что он «потрясён и, кажется не знает, как и чему учить эту гитаристку», и добавил, что хотел бы «поменяться с нею местами и поучиться у неё». Первым из всех он оценил игру исполнительницы в баллах. Иванов выставил ей отметку, выходящую за пределы академической системы: «Семь баллов из пяти возможных!»

Обобщая мнения и оценки членов комиссии, её председатель подвёл черту: «Двое из нас уснули на экзамене, а проснулись, по их уверениям, в обновлённом мире. Ещё одна заявила о некоем психическом влиянии, о мрачном гипнотическом эффекте. Таким образом, объективно оценить выступление абитуриентки как исполнение музыкальное практически немыслимо».

Ей поставили пятёрку с минусом. Минус при подсчёте общего балла абитуриента не учитывается, а потому пятёрка с минусом выше четвёрки с плюсом. Конкурс при поступлении Наташа прошла.

В сентябре на вводном занятии по специальности Юрий Иванов сказал ей:

— Тогда, на академконцерте, при вашей игре я забылся. Чему же я могу научить вас?

— Ощущению. Впитыванию.

— Не понимаю.

— Я сама не вполне понимаю.

— Я начну вас бояться, как наша…

— Я помню её лицо.

— Вот как? И моё помните?

— И ваше.

— И вправду страшно.

— Не хотела никого пугать.

— Логично: вы же не понимаете… Чего не понимаете? Своей силы? Внутреннего огня? Простите, я много болтаю… Я волнуюсь, я чувствую себя учеником перед учителем… Сыграйте что-нибудь. Не вступительную программу. На ваше усмотрение.

Она стала играть. Другое. Разное. Называла и играла. Он слушал и моргал. Иногда шептал что-то неразборчиво. Вздымал руки и ронял. Опускал веки — и вновь поднимал. Она улыбалась в паузах — он отвечал запоздалой улыбкой.

Он заговаривал — сам с собою, с нею.

— За пять лет вы тут заскучаете… Вы не старше меня? Почему мне кажется, что передо мной не вы? Кто вы? Реинкарнация Иды Прести? Боги египетские, я схожу с ума!.. Я вижу: вы будете сочинять, писать музыку для гитары. Литература для семиструнной гитары небогата, вам и без меня это известно. Предчувствую: вы будете писать!.. Не то слово: будете творить! Не вариации писать, не обработки делать, не Баха транспонировать, но своё творить… Такое… Не знаю, какое! И вы, вы не знаете… Я не знаю, что говорю… Простите старого болтуна и невежу! Играйте, играйте!

Когда время урока истекло, он сказал:

— Играя, вы так смотрите на правую руку, будто она не ваша. Вы чудом любуетесь.

Утром ли белым, ночью ли чёрной, в сонливый ли послеобеденный час, вечером ли после метро, весной ли сырой авитаминозной, зимой ли сухой морозной, — когда б ни брала Наташа инструмент, она играла если не блестяще, то так, словно перед этим час-другой разыгрывалась на гаммах и этюдах или муторных хроматических упражнениях на растяжку Эмилио Пухоля. Её пальцы её очаровывали: играя и глядя на левую руку, она не верила в собственную музыкальную технику: в гибкость и растяжку, в точность прижатия и скорость перемещения по грифу.

Наташа не забросила скрипку, но отныне брала её нечасто, ничуть о том не жалея. Её режим дня и ночи не сменился. Как и прежде, спала она мало.

После короткого ночного сна Наташе не требовались ни кофе, ни гимнастика, ни холодный душ. Для пробуждения и вхождения в чистое сознание довольно было мысли о гитаре. О Серёжиной гитаре. И следующей мысли — о маме.

Мама стала спать крепче, глубже, покойнее. Она помолодела. Даже непричёсанная, в помятой ночной рубашке, она казалась лет на пять-шесть моложе. Галочка Ивановна удивлялась себе у зеркала. Свежесть проступала в ней всякий раз, когда она входила на кухню в ранний час. Наташа произносила «доброе утро», не отрывая пальцев от струн; продолжала теребить гитару, закрепляя ночное, подсознательное, явленное из неведомых пространств. Помимо техники игры, существовали эйдосы техники, их-то и впитывала Наташа.

Секретов в этом доме не заводили и не держали. Галочка Ивановна мудро избегала семейных тайн, способных обратить жилище в малую ячейку преисподней. Тем летом, когда Наташа поступила в консерваторию, Галочка Ивановна перевела дух с изумлением, подобным изумлению бегуньи на длинной дистанции, обнаружившей, что достигла финиша на круг раньше соперниц.

Галочка Ивановна много улыбалась; она похорошела, порозовела; она напевала у трюмо и шутила у зеркальных створок: мол, кое-кто обзавёлся портретом вроде того, который сохранял молодым Дориана Грея. Касаясь с утра головы Наташи, игравшей и игравшей, склоняясь и обнимая дочь сзади за шею, за плечи, целуя её волосы, Галочка Ивановна говорила, что молодеет и спит ровно оттого, что у дочери всё хорошо, ведь будущее зарождается в отраде настоящего, иного начала у него нет. Будущее поднимается из счастья и не вырастает на земле, высушенной горем.

Что подтолкнуло Наташу к сочинениям? К песням без слов, которые принесли ей позднее, в том самом будущем, двойную славу, не выпадавшую на долю ни одного музыканта: скорее славу проводника в иной мир, нежели славу виртуозного исполнителя?

Предвидение ли Юрия Иванова, известного сумасброда, толковавшего о душах, голосах и живом дереве струнных инструментов, верившего в пробуждение и развитие человеческих сверхспособностей и готового ставить семёрки на экзаменах, послужило тому причиной? Ноты ли, уложенные Серёжей в связку с другими нотами, — сочинённые им несколько техничных этюдов, завершённый маленький вальс, записанный в шестнадцать лет на радио, неоконченный романс без слов, половина сонатины, наброски: четыре, восемь тактов, кусочки музыкальных фраз, которые Наташе страстно хотелось продолжить? Ночные ли полёты, тёплые волны которых катили Наташу в неизвестное, в тёмную глубину притягательного неведомого?

Там, в этих полётах, в коротких снах, упрямо искала Наташа нескончаемую сущность, живое рождающее нутро, новую дверь, обнажающую новую лестницу, ведущую к следующей двери.

Невыносимо было бы знать март, в который она увидела свою руку — его руку; невыносимо было бы знать о достигнутой координации — о его пальцах, ходящих над жёлтенькой декой и чёрной накладкой на грифе; невыносимо было бы знать о консерваторской комиссии, отведавшей страха чудесной мистики; невыносимо было бы знать молодую улыбку мамы — и вместе с тем понимать, что на том всё, что тут положен предел, поставлен пограничный столб, за который нельзя.

— Нет, нет, нет!

Первая песня без слов, сочинённая ею для семиструнной гитары, родилась на исходе декабря и была завершена, отредактирована и начисто переписана, оформлена в произведение в январе. До того, осенью, Наташа измарала несколько нотных тетрадей. Она терзалась вопросом, которым мучаются иные композиторы, художники, литераторы: что бы такое создать? В финале размышлений поставила точку: такого вопроса не существует, такого вопроса быть не должно.

Пробовала она и дописать пьесы, начатые, но не оконченные Серёжей, но и с ними потерпела фиаско.

В декабре, в свой день рождения, в тот предутренний час, когда стараниями мамы девятнадцать лет тому назад она появилась на свет, Наташа увидела сон, граничащий с явью.

Его руки играли её пьесу.

Утром уже её руки исполняли сочинённое, вели ручеёк мелодии через лес аккомпанемента. Руки редко ошибались, промахивались; лишь некоторые пассажи тридцатьвторушками, требующие беглости и клавесинной звонкости, стеклянного звучания, как сказал бы Серёжа, следовало отработать, отточить. До января отточу, пообещала себе Наташа.

Снова и снова она играла то, что захватило её ночью.

«Новогодней мечтой» назвала Наташа соль-мажорную пьесу, по форме похожую одновременно на зажигательный танец и мелодию для голоса с аккомпанементом.

К февралю она сочинила вторую пьесу, а в первые дни марта записала гармонию третьей. Она открыла форму своих композиций: то были песни. Песни без слов. Быстрые, как стремительная пляска; сложные и вычурные, как узоры снежинок; тягучие и увлекающие, как танец любви; радостные, как сам соль мажор.

Их сочинила она? Она с Серёжей? Ответа она не просила, однако его получила.

На второй песне она увидела Серёжины глаза. Серый с голубыми лентами туман утянул во сне за собою Наташу. Серёжа повернулся к ней стриженым затылком. Махнул рукой. Тела не виделось, а руку и голову Наташа разглядела. Призрачное видение растворилось в бесконечности. Остался голубоватый приглушённый свет, из ниоткуда падавший на расстеленный лист без полей. На бескрайнюю бумагу, расчерченную по пяти линеек со скрипичными ключами.

Не объявлен размер. Нет ни ноты. Пусты линейки.

Сочиняя третью песню, мартовскую, Наташа обнаружила на расстеленном нотном листе, как на дороге, двоих. Себя и Серёжу. Его рука в её руке. Живая. Она перебирала его пальцы. Мякотью ощущала пластинки его отшлифованных ногтей.

Парою они шли по музыкальному пространству.

Шагай по линейкам — никогда не доберёшься до конца. Нотная бумага, на чьих линейках поместится вся музыка Вселенной.

Всю ей не надо, ей надо свою.

Остановить шаги.

Она одна.

Левая рука держит гитару, правая — карандаш. Стула нет, но Наташа сидит. Она откладывает карандаш, кладёт его в никуда — играет. Кладёт в никуда гитару, берёт карандаш — пишет. Ни кухни, ни квартиры нет. Наташи тоже нет. Нет её — и она есть. И где-то близко, очень близко — и страшно далеко — присутствует Серёжа.

С каждой придуманной, с каждой записанной нотой, с каждым созвучием, с каждым аккордом, похожим на виноградную гроздь, с каждой отыгранной, пропетой фразой, с каждым перескоком по ладам Наташа приближается к Серёже. Дорога до «вместе», до «вдвоём» чуть сокращается.

Нет нужды говорить: я иду к тебе. Каждый новый такт, всякая новая восьмушка, четвертушка — полметра, метр к Серёже.

Ночь, кухня. Серёжа стоит у подоконника. Слушает, смотрит, кивает. Ставит на плиту чайник. Половица скрипит под его тапками. Он заварил чай. Она убирает в футляр гитару. Он подаёт ей чашку; она греет о фарфоровые бока руки. Нечаянно касается его пальцев.

Он ставит чашку на подоконник. Обнимает её. Они целуются. Но что-то тает в её руках.

Как мороженое летом.

Она спешит записать очередной такт.

Вновь расстилается перед нею бесконечный лист.

Нет больше карандаша. Она сама — карандаш. Нет и гитары. Она сама — гитара.

Гитара, карандаш и сердце. Энергией вдохновенной мысли она играет, записывает и прослушивает сочинённое, исполняемое. Она не одна и не она. Её как будто двое.

Что вечно? Музыка? Любовь? Соединение их?

Есть ли ещё у кого такое? Нет, нет, нет. Иначе ей было бы о том известно. Многим было бы известно.

Появятся ли другие такие, как она? Она не знает. Узнает ли там?

Она не спросит. Не спросит у серых глаз. Ни за что бы не спросила. Он с нею — больше ей не надо. Она идёт, расстояние сокращается — этого знания довольно.

Под чёрный апрельский снег, под сырой ветер, стучащий створками форточки, Наташа и мама ужинали на кухне. Они напились чая, и тогда мама заговорила.

— Ко мне приходил твой папа, — сказала она. — Он пришёл не из снов. На Новый год был первый раз. Примерно в половине первого. Ты занималась на кухне. Я не спала. Уже погасила свет, но не спала. Кровать скрипнула с краю. Я ни капли не испугалась, честное слово. Потому не испугалась, Ташечка, что всегда ждала его. Он сказал: привет. Привет, Галочка моя Ивановна, с Новым тебя годом. И подал мне руку, и я взяла её, веря и не веря, не желая отпускать руку, отпускать его… Это не сон, Ташечка. Это живое, явное, настоящее. Я не поверила бы, если… если б не знала тебя. Ту тебя, которая с гитарой… Он приходил не однажды. Я сначала удостоверилась, что это не сон, не больная фантазия, не галлюцинация, а там решила и тебе сказать. Я трогала, гладила его, обнимала. С ним можно всё, я знаю. Я просто осторожничаю, боюсь взять всё сразу…

— И я такая, мама.

— Ещё боюсь, что свидание наше оборвётся. Вот ты кончишь играть, возьмёшь паузу подлиннее, поставишь чайник, достанешь банку с печеньем… Или закроешь гитару и спать отправишься…

— Да, это не продлить.

Наташа вспомнила академический концерт на консерваторском испытании. Она отыграла «Дремлют плакучие ивы», последнюю пьесу; спустя минуту-другую тишины члены комиссии встрепенулись, зашевелились; двое дремавших очнулись; Иванов привстал, приоткрыл рот, сел обратно, забыв рот закрыть.

— Не надо продлевать, Ташечка-Талочка. Хорошего понемножку.

— Малые паузы не сказываются? — спросила Наташа.

— Малые не сказываются. В два ночи, когда ты обычно заканчиваешь, он ещё какое-то время находится тут, при мне. Какая-то энергия, должно быть, накапливается. Держится где-то… — Она приложила руку к сердцу. — Как в аккумуляторе. По-моему, он понимает связь между… И прощается.

Галочка Ивановна встала, взяла Наташины пальцы в свои.

— Папа приходит в твоё время. Когда ты занимаешься на кухне. Я просыпаюсь, слышу приглушённую гитару, а он тут как тут, садится с краешка. Я вижу его улыбку. Удивительно: задёрнуты шторы, очень темно, а я вижу его глаза. Это свет души, да?.. Он говорит, но скупо. Произносит моё имя и слово «привет». Мне страшновато: вдруг ты услышишь? С твоим-то слухом!..

— Этого я не слышу.

— Я шепчу в ответ его имя, шепчу ответный «привет». Я беру его руку в свои руки, я чувствую тепло. Он такой же, каким был… каким был тогда. Не кажусь ли я ему старой? Боюсь спросить… В последнюю встречу, вчера, это была встреча номер четыре, мы в шашки играли, представляешь? Он появился не по расписанию, как в первые наши встречи, он возник не ночью, а вечером, когда у меня горел свет. Ты у себя в комнате занималась без сурдинки, увлечённо так играла, радостно, клавесинно, новое опять играла, я вязала и ловила себя на улыбке, спицы останавливались… И вот — он. Уселся на ковре по-турецки и говорит: давай-ка, Галочка Ивановна, по клеточкам пройдёмся, достань-ка шашечки. Разложили доску; он спрятал за спиной по шашке; мне выпали чёрные, ему белые. И он меня обыграл! Он ведь мне проигрывал… прежде. Он сказал: тренировался. Не спросила, где… Папа приходит раз в месяц. Хочешь, отмечу на календаре дни? Вижу: не хочешь… Постой… Ты ведь знаешь!

— Теперь знаю.

— Это твоё новое, так?

— Так, мама. Оно как ступени.

Галочка Ивановна поморгала. Глаза её сильно заблестели. Она не стеснялась этого. Смахнула набежавшую слезу, другую.

— Серёжа… Ты играешь — он с тобой?

— Я не кручу педали — его нет.

— Новое — это прибытие.

— И что-то впереди.

Так Наташа и мама совершили открытие. Так у неё с мамой появилась тайна. Очень короткая тайна. Потому как хранить её Наташа не собиралась. Она не военный, не сотрудник государственной службы, не учёный из закрытого института. Никаких секретов. То, что есть у неё, не принадлежит никому. Ибо принадлежит всем.

Всем, кто сумеет принять.

Валериан Алексеевич и Татьяна Александровна приняли.

На своё двадцатилетие Наташа пригласила Серёжиных родителей. Они подарили ей белые розы и бумажный почтовый конверт. В конверте лежала бледно-зелёная банкнота. Пятьдесят долларов. Струны, тотчас подумалось Наташе. Она подберёт себе струны. Попробует разные. Пятьдесят долларов — целое состояние.

— Не возражай, Наташа, — сказал Валериан Алексеевич. — Жаль, розы не из моего сада. Декабрь! Летом я подарю тебе мои.

— Он у меня зимний сад завести мечтает. — Татьяна Александровна звучно поцеловала мужа в щёку.

Со времени рождения «Новогодней мечты» Наташа сочинила и отрепетировала до закрытых глаз двенадцать пьес, двенадцать песен без слов. Она больше не складывала гармонию по учебнику, не конструировала теоретически мелодические ходы, не думала о «что» и «как». Каждый месяц она совершала путешествие по бескрайнему листу с протянувшимися в даль далёкую линейками, тёрлась щекою, как кошка, о скрипичный ключ и, скользя рукой точно карандашом, выводила размер, роняла у ключа бемоли либо диезы, размашисто прописывала по-итальянски темп, — и лёгкое тело её плыло над нотным станом.

Гости и хозяева собрались в маминой комнате. Наташа и мама не поставили там праздничный стол, не принесли тарелки, салатницы, чашки и электросамовар, — угощение ждало их на кухне. А здесь были стул и подставка под левую ногу для музыканта, диван и кресло для слушателей. Форточки в квартирных окнах были закрыты.

Наташа начала со стремительной «Новогодней мечты», с мажорного колкого снежного вихря, со снежинок, дробно постукивающих о пальто, с минорной пасмурной грусти, проступившей сквозь ясную радость и вскорости отринутой улыбкой во весь рот и яблочным румянцем.

Она исполняла пьесы в хронологическом порядке — точно в том, в каком они ей являлись: зима, весна, осень, вновь зима.

Играя песни без слов, она не смотрела на гриф; она не отворяла глаз и в промежутках. Перебирая струны, передвигаясь по ладам, она не видела Серёжу, не наблюдала и тени его, не созерцала густого тумана, предваряющего проникновение в бескрайнее; она переносилась туда, где не было никого, даже её. Жила лишь музыка, высекаемая ногтями, добываемая пальцами, согреваемая температурой души. Она, Наташа, и была музыкой.

Домашний концерт продлился пятьдесят две с половиною минуты. Для исполнительницы времени как такового не существовало. Наташа словно бы пронизала и пропела собою свою жизнь, открыв момент рождения и первого своего крика и добравшись в финале до открытия новейшего — узнавания своей сущности, узнавания своего гармонического соединения.

На двенадцатой песне она вернулась. На диване между Татьяной Александровной и Валерианом Алексеевичем сидел Серёжа. Сидел смирненько, как прилежный школьник, сложив руки на коленях, скрытых костюмными брюками. Он слушал — так, как умел слушать: ушами и глазами. Мышцы его лица не шевелились. Он не делал тех вольных знаков, которые иной раз допускают слушатели в залах: не оттопыривал большой палец, не строил одобрительных гримас. Серёжа — внимательность, погружение, впитывание.

Накрыв ладонью струны, Наташа подождала. Слушатели очнулись. Заговорила, тихо заговорила с дивана Татьяна Александровна.

— Тут был Серёжа… Мы пили лимонад.

Валериан Алексеевич огляделся, вскочил. Подхватил:

— Он был! Я должен подтвердить. Я не верю в мистику. В загробную жизнь. Но он был тут! Он пожал мне руку. Я никогда не ошибусь насчёт этого. Я знаю его руку. Папа, сказал он. Всё получилось, папа. Я слышал скрип половиц под его ногами. Я встал с дивана. Мы слушали вместе Наташу, а потом музыка стихла. Глаза мне застлал туман. Такой мокрый туман… Мы отошли к «стенке», к этому платяному шкафу. Больше никого и ничего я не видел. Одного его видел. Кругом туман. Я спросил, как он там, а он сказал: нормально. Я спросил, что он имел в виду под «получилось». Он вытянул руку, и музыка вновь прорезалась, комната проявилась. И я понял… Мы с ним стали слушать. Он был в своём белом свитере. В синих брюках. И в своих носках. В синих. Синий цвет — его любимый. Факт.

Валериан Алексеевич опустился на диван.

— А мы с ним пили лимонад, — стала рассказывать Татьяна Александровна. — Он взял бутылку с журнального столика, открыл и налил мне. И себе налил. Сказал: я его хорошо охладил. Это про лимонад. Мне пузырьки на щёку попали. А журнальный столик-то был наш… Ещё он сказал про меня: «Ты любишь газводу ледяную, а горло у тебя никогда не болит». «И болеть не будет», — добавил почему-то. Может быть, он имел в виду этот холоднющий лимонад… И был он в жёлтом джемпере. И в шерстяном трико, в котором занимался на гитаре. И в домашних тапочках.

— Синих? — уточнил Валериан Алексеевич.

— Тех, которые каши просили… просят, — подтвердила его жена.

— Что потом? — быстро спросил Валериан Алексеевич.

— Мы обнялись. И стало так хорошо, что и слов не подберу! Потом мы посмотрели друг на друга, а потом Серёжа показал глазами вверх. Я не успела испугаться — мы уже поднялись над комнатой, над городом, над небом. Ничего нет, голубая дымка, а мы в ней. Лежим на спинах, как в море, не то плывём по спокойным волнам, не то летим в облаках. Было так хорошо, что не хотелось никаких слов. Наверное, какой-нибудь философ назвал бы это состояние нирваной. Затем мы вернулись сюда, в комнату. Сели рядом на диван — как ни в чём не бывало. Наташа играла, мы слушали. Я посмотрела на лица и подумала, что никто нашего отлёта и возвращения не заметил. Да и как такое заметишь?

— Значит, каждый видел своё, — подытожил Валериан Алексеевич.

— Ташечка-Талочка, ты скажи, — напомнила Галочка Ивановна.

— Конечно, мама. Я скажу. О своём Серёже. Валериан Алексеевич, Татьяна Александровна, Серёжа сидел между вами. Руки на коленках. Был одет в чёрный концертный костюм с бабочкой.

— Вырос немного из него, — со вздохом заметила Татьяна Александровна. — Рукавчики коротковаты… А он отшучивался, когда знал уже диагноз: на моей одежде сэкономите… Нервы мне портил…

— Ему так легче держаться было, — сказал Валериан Алексеевич.

— Серёжа явился мне на последней пьесе, — сказала Наташа. — Я не властна над прибытием.

— Значит, у вас это тоже есть, — вывел Валериан Алексеевич. — У обоих? Давно?

— Я не видела сейчас Серёжу, — ответила Галочка Ивановна. — Я вижу… Я видела своего мужа. Папу Наташи. Двенадцать раз. Теперь тринадцать, — поправилась она. — Он тоже был тут, на концерте. Мы втиснулись в одно кресло. Он шепнул: в тесноте да не в обиде. — Она взглянула на дочь. — Прибытия начались в этом году. И продолжились… Вы ведь понимаете, в таких случаях чего только не передумаешь! Вначале мы должны были убедиться. Вернее, должна была убедиться. Я и Ташечке не сразу призналась.

Она, а за нею Наташа рассказали о своих первых встречах.

Татьяна Александровна сказала:

— Это любовь.

Галочка Ивановна отозвалась:

— Любовь без конца.

Откликнулся Валериан Алексеевич:

— Много любовей. Разные. Свои любови у каждого.

Помолчали.

Валериан Алексеевич встрепенулся.

— Танюшка!.. — Он повернул голову к супруге. — Пузырьки!.. Ты говорила про брызги на щеке. Лимонад!.. Постой, не трогай!.. На левой?

Высунув совсем по-детски язык, кандидат технических наук старательно облизал щёку жены.

— Чистая правда, — проговорил он. — Сладко!

— Наташа, — сказала Татьяна Александровна, поднимаясь с дивана. — Наташенька… День рождения у тебя, а подарок ты сделала нам. Дай я обниму тебя, девонька моя.

В те ночи, когда она сочиняла, к ней неизменно приходил Серёжа.

В те ночи, когда она кружила над нотным станом, украшая разлинованное пространство пиками четвертей, завитками, кругляшами и скобочками восьмушек, лентами тридцатьвторушек, роняя точки стаккато и поднимая волны легато, расставляя паузы, отменяя бекарами диезы и бемоли, обозначая ферматы и вводя каденции, она созерцала образ того, чья жизнь по сю сторону выдалась столь краткой.

В те ночи, когда она работала пальцами и работала острым, колким карандашом, то на кухне, то в своей комнате, когда перелистывала исписанные тетрадные страницы, стирала ластиком, правила и вновь стирала, когда радовалась тому, что гармония звуков значит много больше, нежели собрание слов, она видела его пред собою, и он был пред нею.

В иные ночи он лишь показывался, приближался и дразнил; в ночи же сочинений она открывала его полностью, владела им целиком.

Из бесплотных снов он переместился в живую действительность.

Он садился рядышком, ёрзал на гладкой табуретке. Переставлял со стуком ножек табуретку, усаживался у другого угла стола так, чтобы видеть её, видеть её пальцы на грифе, и внимал ей, иногда водя рукою с вытянутыми пальцами, как дирижёрской палочкой. Наташа играла песню без слов. Новую. Ныне рождённую. Играла не вполне хорошо. Отрабатывала. Мучилась фразировкой: невыразительно, плоско, не то, не то, не то! Не сверкал искрами пассаж, охватывающий весь диапазон гитары. Там, где мелодия отдавалась басам, предстояло продумать, переменить аппликатуру: очень уж шуршали басовые струны при сменах позиций. В заключительной части страсть как хотелось пробежаться на легато по дюжине нот, с блеском, с куражом пролететь, но завершающее легато слышалось едва-едва, звук падал тише пианиссимо…

Серёжины руки доставали из сгустившегося пространства гитару, устраивали на левом бедре. Ту же гитару, построенную тем же мастером.

Наташа повторяла за ним. При Серёже она враз уясняла, как перестроить аппликатуру и где отредактировать гармонический ход. Могла ли она быть уверена, что музыку сочиняет она?

Что такое вдохновение? Это Серёжа.

Что такое мелодия? Это Серёжа.

Что такое дар? Это Серёжа.

Двое не разговаривали. За месяцы и потом за годы они не произнесли ни слова.

Словами она боялась спугнуть его: такого живого, такого настоящего. Такого необыкновенного.

«Потом наговоримся… Потом!» Они не проговаривали, но чувствовали эту мысль, существующую в обоих, переливающуюся от одного к другому и текущую обратно.

Ей довольно было его щёк, его губ, его серых с мягкой синевою глаз. Довольно было шевеленья густых бровей, движенья крыльев носа, втягивавших воздух. Он жил и дышал. Где? Да здесь же, возле неё.

Что слова? Слова — это объяснения. Не потому ли она инстинктивно отрешилась от книг, чтобы избавиться от объяснения, от разбора на атомы, от пинцетов, скальпелей и холодильников?

Такое не объяснишь. Не нужно и браться. Опасно! Это не техника игры на инструменте, не постановка руки, не координация. Это не отрасль знания, которую изучаешь, зазубривая формулы и осваивая разработанные методы.

Дар нельзя объяснить. Открыть можно, объяснить — нет. Смысл жизни человека и состоит в открытии.

И мама её и Татьяна Александровна с Валерианом Алексеевичем едва ли приняли бы объяснение в виде разложения дара на компоненты.

Наташа объясняла лишь то, почему ничего не объясняла.

— Я боюсь всё испортить словами. Провозгласить аксиому… Назначить истину… Нет, нет, нет!

Она и Серёжа стали близки так, как бывают близки двойные звёзды, соприкасающиеся горловиной «песочных часов» — полостями Роша во внутренней точке Лагранжа. Томило, мучило её одно: разлук, расхождений набиралось куда больше, чем встреч, соприкосновений.

В свои семнадцать он говорил:

— Ре, си, соль. На-та-ша. Се-рё-жа.

Он проводил большим пальцем по открытым струнам гитары, спускался пальцем, как по ступеням, раскатывал леденцовый соль-мажорный аккорд.

— Мы с тобою одной тональности.

Однажды под Новый год, не убирая инструмента, но уже и не играя, она обратилась к Деду Морозу. Шёл десятый час вечера, мама убежала ненадолго к подруге и коллеге, Наташа была в квартире одна. Она сидела за кухонным столом, и было всё так же, как год назад и два года назад, и три года назад, и казалось ей, так будет нескончаемо.

— Не тяни со мной слишком долго, — попросила она, закрыв глаза. — Отдай мои годы троим. Когда я сделаю всё, что должна здесь сделать, унеси меня к нему, Дед Мороз!

Говоря, она вздрагивала, словно от прикосновения к плечу. Она качала головой, и слеза скатывалась по щеке. Ударившись о рукав платья, слеза падала на обечайку, разбивалась. В свете электрической лампы брызги блестели оттенками лака, уложенного на клён-явор.

В феврале 1994 года Наташа, скучавшая по скрипке и тяготевшая к камерной музыке, придумала и организовала струнное трио «Ре, си, соль». На скрипку она пригласила Оксану, свою ровесницу и бывшую одноклассницу, ныне тоже консерваторку. На место контрабасиста попросился педагог с отделения струнных инструментов музыкального училища. Был он на пятнадцать лет старше Наташи.

К доске объявлений в фойе консерватории в назначенный час пришёл только один человек. В девяносто четвёртом году многие, чья жизнь соединилась с музыкальным искусством, думали, что отныне музыка упала, понизилась до кабацкого хлеба лабуха. Месячной зарплаты музыкального педагога, подвизавшегося в сфере, относимой по бюджетной части к остаточной культуре, просительнице с краю денежного списка, хватало на две-три поездки на такси и батон колбасы. Не выдерживая тоскливой неопределённости и ненавидя нищету, настоящую и грядущую, студенты бросали консерватории, институты культуры, музучилища и подыскивали себе иные занятия: переучивались на экономистов, юристов, менеджеров. Воображать карьеру профессионального музыканта, вдобавок концертанта, в то время могли личности исключительно ненормальные.

За высокими окнами фойе сыпал белыми звёздочками снежок.

— Антон, — представился он, намеренно не называя отчества. — Я хочу стать частью вас. Кажется, я умру, если вы меня не примете. Как вы думаете, Наташа, не помешает ли работе любовь?

— Нет.

— Я был на нескольких ваших концертах. Песни без слов унесли меня далеко. Я люблю вас, — сказал Антон.

Она покачала головой.

— Моё сердце не здесь.

Он сказал:

— Быть рядом с вами — как обнимать Галактику.

— Давайте начнём с объятий контрабаса.

Он мигнул карими своими, золотистыми своими глазами. Спросил о времени, о графике: когда и где репетировать. Рассмотрели варианты, более или менее удобные — скорее менее, чем более. Была репетиционная в клубе, там пылились электрические гитары, рваная ударная установка и винные бутылки; был подвал жилого дома — дворовых панков оттуда осенью забрали в армию; имелась возможность договориться со школьной директрисой и репетировать в актовом зале, но там пришлось бы мириться с обязаловкой: давать концерты к датам и праздникам. Можно было занимать классы в консерватории, но графика так не построишь: никогда не угадаешь, ключик от какого кабинета будет висеть на доске у вахтёрши, означая: свободно. Да и не всякий класс подойдёт для репетиций.

Тогда-то он и предложил свою квартиру. Антон жил в двух комнатах один. Квартира сталинских времён досталась ему от родителей: отца съел беспощадный рак, а мать убила на дороге пьяная машина.

Квартира угловая, объяснил он. На первом этаже. Одна комната оклеена изолирующими панелями. Днями соседей дома нет. Место испытано: пианино, ударными и контрабасом.

А вечерами, сказала Оксана, можем брать свободные классы.

С первых же репетиций, на удивление быстро сыгравшись, сладившись, трое поняли: они вместе навсегда. Подумали разом: навсегда.

Навсегда, повторила про себя Наташа.

Это так долго. Так длинно. Невообразимо длинно. Ибо никто не представляет себе беспредельности.

— Глядя на тебя, слушая тебя, — сказал Антон, — иначе и не подумаешь.

— Когда-нибудь и я это почувствую, — сказала Оксана.

— Не спеши, — сказала Наташа. — Для этого надо, чтобы кто-нибудь умер.

— Кто-то, кого я люблю?

— Кто-то, кого ты любишь.

Окончив консерваторию, отыграв в составе камерного трио первые концертные программы в клубах, домах культуры, в возникших музыкальных кафе, где чавкать, звенеть ложками и разговаривать во время музыки считалось неприличным (висели предупреждения на стенах!), на летних уличных сценах (Орехов играл на улицах, почему бы и ей не сыграть?), в залах консерватории, родного училища и музыкальных школ, обзаведясь менеджером и записав первый компакт-диск, на чьей обложке значилось: «Ре, си, соль. № 1. Новогодняя мечта», — Наташа переехала к Антону, стала жить в той квартире, где несколько лет проводились репетиции, сыгрывался репертуар и улучшались аранжировки песен без слов.

Она поставила Антону некоторые условия. Сказала: детей ему не родит, замуж за него не выйдет, фамилию не сменит.

— Просто жизнь, Антоша, — сказала она. — Жизнь двух музыкантов, которым предстоит много работать вместе. Ездить вместе. Петь без слов вместе. Ты очень хороший. Очень. Но ты здесь. А я там.

Для мамы она по-прежнему была Ташечкой-Талочкой. Она приезжала к маме с гитарой, ясно чувствуя, когда это нужно, часто ночами, добиралась на такси, под белыми шарами фонарей и лиловым снегом, под чёрным летним дождём с малиновой грозою, ехала сквозь пыльный ветер, несущий сухие листья, сквозь жёлтый жар мокрого апрельского солнца; устраивала гитару на ноге и играла, обретаясь в точке, плывущей между прошлым и будущим. Играла перед мамой на старом своём стуле для занятий; играла и одна, закрывшись на кухне.

Собирала перед гитарой и разом троих близких. Галочка Ивановна звала Валериана Алексеевича и Татьяну Александровну («Мы придём на Наташеньку», — отвечала Татьяна Александровна, уменьшая уменьшительное), и назначенным вечером Наташа опускала руки на струны. Сочинённые ею песни без слов рождались изначально для гитары, а затем уж расширялись до партитур камерного трио. Для троих слушателей она непременно играла одна. Перед нею были счастливые люди. И уезжала она от них счастливой. Когда Наташа проделывала обратный путь, таксисты, случалось, забывали взять с неё деньги.

Для Антона она была богиней, была «ты» с придыханием, чьё произносимое имя ничтожно мало для передачи сущности, ибо носительница его волею духа отворила тоннель в миры. Тоннель, куда не нанять провожатых; тоннель, крыльями в который служит душа.

Она взяла себе сценическое имя Наташа. Своё имя. Не псевдоним. Просто Наташа. Не Наталья. Не имя плюс фамилия. Ничего большого, взрослого. Нет, она не боялась старости; она меняла струны, она смеялась над временем. Она желала носить имя той, которую любил Серёжа. Короткое имя, имя семнадцатилетней. Уменьшительное, в три равных слога, как у Серёжи.

В России она была Наташей. В Англии, где люди говорят так, будто в рот набрали гальки, её называли Нэтэйша. В церемонной Японии её имя сократили, зато прибавили к нему почтительный суффикс: Ната-сан. Во Франции, где слова произносили, оттягивая последний слог, говоря словно бы с вопросом, с желанием достичь точного понимания, её звали Наташя́.

Любопытные французы спрашивали, есть ли у неё любимый человек, любимый мужчина. По-разному задавали, ставили этот вопрос. Ответ получали неизменный: да.

Интересовались и именем. У предмета обожания должно быть имя.

— Quel est son nom?

— Серёжа.

— Сер-йо-жя́…

Машина везла её в гостиницу. В номере она подражала французам, повторяла, неумело грассируя:

— Сер-йо-жя́… Сер-йо-жя́… На-та-шя́… На-та-шя́…

Забравшись под одеяло, продолжала:

— Ре, си, соль… Ре, си, соль…

Если Новый год приходился на турне, она встречала его одна.

Антон брал смежный номер в отеле. Оксана и менеджер брали ещё какие-то номера. По настоянию Наташи менеджер, говоривший по-французски, по-испански, по-немецки и по-английски, исключал любые новогодние сюрпризы и отвечал отказом на все приглашения. Как-то раз, краснея от досады и себе не веря, он отказал меценату искусств, предложившему за часовой новогодний концерт на частной вилле семьдесят тысяч евро. По десять тысяч за каждую волшебную струну, сказал меценат.

Канун Нового года был для неё ночью ожидания, преддверием.

Знала ли она, чего ждала? Нет. И незнанию своему тихо радовалась.

Запертые двери, закрытые окна, сведённые наглухо гардины или опущенные жалюзи — так Наташа приучилась встречать Новый год. В турне и дома. Без оливье, без салата под шубой, без шампанского и салютных залпов, без наряженной ёлки с лампочками гирлянды, без шоколадных конфет и пластмассовых оленят, без ресторана и компании, без тостов и пожеланий, без размышлений о будущем. Позвонив нескольким близким, она уединялась, отключала телефоны, мобильный и проводной, и окутывала себя тишиной.

Привычек своих не объясняла. Люди допускали, что Наташа не любила праздников и шума. Люди думали, что она устала от частых концертов, от разъездов и популярности; что она равнодушна к веселью и склонна к традиционной русской печали. Люди не понимали, что существенным, решающим для неё было не «весело» и «грустно», не мажор и минор, а «отзывается» или «молчит», «есть» или «нет». Понимал ли её Антон? В предновогодний вечер он обнимал её в гостиничном коридоре, а она отстранялась. Он неловко топтался на ковровой дорожке, а она скрывалась в полутьме своего номера и запиралась.

Кругом сиял праздник, а она вывешивала на дверной ручке табличку «Не беспокоить».

31 декабря 2002 года, когда часовая стрелка приближалась к полуночи, разлилось где-то, где — не уловить, тихое трезвучие: арпеджио, исполненное на открытых струнах гитары, первой, второй и третьей. Ре, си, соль — нисходящее соль-мажорное арпеджио. Отчётливое, мягкое, в меру звонкое, созданное ровненьким перебором. Она безошибочно узнала эту ровность, соперничающую с ходом метронома, узнала мягкость tirando.

Она подошла к окну, намереваясь его распахнуть. Представила, как на улицах смешиваются шелест, лязг, говор неспящего города. Нет. Нет. Нет. Взглянула, прищурившись, на цветные огни и опустила кнопкой жалюзи.

На этих улицах, в этих домах не было семиструнной гитары. В Париже одна семиструнная гитара — приезжая. В Париже, Мадриде, Риме веками играют на шестиструнках.

Наташа вошла в соседнюю комнату, затем в ванную, взглянула на решётку вентиляции. Тихо, очень тихо. Менеджер подбирал ей самые глухие номера в отелях, иногда «королевские», не считаясь с дороговизной. Этот люкс изолирован почти как студия звукозаписи. Посторонний шум сюда не проникнет. Наташа не выглянула в коридор, не желая никого видеть, не приложила ухо к двери. Случайный посторонний звук, обрывок голоса или скрип обуви, стали бы убийственно лишними.

Прошуршав юбкой, она опустилась на колени перед футляром. Откинула крышку. Ждала ли она повторения аккорда? Наташа коснулась гладких первых струн — коснулась осторожно, подушечками, не ногтями, и не сняла пальцев тотчас, чтобы струны не зазвучали, не перебили растаявшее арпеджио.

На гитаре были натянуты карбоновые дисканты. Семейная фирма родом из Сагунто изготавливала ей под заказ комплекты сильного натяжения, рассчитанные на строй семиструнки.

Отзвучавшее арпеджио извлекалось на нейлоновых струнах. Хорошо знакомых. Гэдээровской марки «Физома». Наташа, привыкшая к сильной звучности своих карбоновых струн и к выверенному их натяжению, уловила едва заметный акустический провал в тоне и обертонах первой струны. Именно эту мягкую слабину, почти неуловимую (дилетант ничего не заметит), Наташа знала по гитаре, не успевшей раскрыться в руках Серёжи. До обретения полного голоса, до музыкального взросления верхней деке требуется несколько лет плодотворной жизни, несколько лет колебания струн одною верною рукою. Тайну полноты звучания знают исполнители; знают её и гитарные мастера.

Самый высокий дискант настраивался Серёжей в «ре» вместо «ми», то есть струна натягивалась слабее на тон, чем предусматривалось изготовителем. Серёжа покупал шестиструнные комплекты «Физомы» у музыкального спекулянта. Подпольный советский торговец добывал ему и седьмую струну в отдельном пакетике, редкую, предназначенную для дополнительного баса «до». Серебристая эта верёвка, уложенная кольцом, напоминала эспандер. Натянутая до «ре», она становилась тугой, как сталь. Струна «ми» для шестиструнок на место «ре» годилась плохо: она, недотянутая, возле порожков могла дребезжать. С таким дребезгом самая совершенная гитара превращалась в подобие консервной банки. Струна «ми», настраиваемая на семиструнке на «соль», перетягивалась чрезмерно, на полтора тона, из-за чего изредка рвалась преждевременно. Струна «ля» перетягивалась до «си». Существовал вариант надевать на семиструнку две пятых струны для шестиструнки, две «ля» подряд: для «си» и для «соль». Разница выходила ровно в тон туда и сюда, но «си» натягивалась туго, а «соль» над нею болталась.

Поэкспериментировав с разными струнами, Серёжа пришёл к техническому выводу, а с выводом пришёл к отцу, инженеру-конструктору. На листке в клеточку Серёжа нарисовал в общих чертах схему струнонамоточного станка. Его можно было построить на доске длиной меньше метра и хранить под кроватью или в кладовке. Материал для струн Серёжа купил в двух магазинах: для юных техников и для рыболовов. В первом приобрёл катушки с медной проволокой малых диаметров, во втором — мотки капроновых нитей. Инженерная задача заключалась в плотной навивке проволоки на капрон, виток к витку.

Голь на выдумки хитра, сказал Серёжин папа. Станок он собрал за месяц. Концы навитых струн Валериан Алексеевич опалял пламенем свечи — чтобы оплётка не распускалась. Капрон отец и сын перепробовали разный: один материал давал звук тусклый, другой звонкий, третий оказывался серединой между крайностями; какие-то нити быстро рвались, иные держались неделями. Валериан Алексеевич ввёл в конструкцию рукоятку, при помощи которой капроновая нить, состоящая из нескольких волокон, предварительно скручивалась. Это повышало прочность и увеличивало срок службы струны. Проволоку испытывали медную и латунную. От последней скоро отказались: на третий-четвёртый день звук струны проседал, струна звучала тупо, точно натянутая нитка-сороковка. Это происходило потому, что более жёсткая, грубая латунь прорезала, подпиливала часть капроновых волокон.

Однажды, когда Серёжи уже не было и когда Наташа начала заниматься с Михаилом Ивановичем, она встретила на улице Валериана Алексеевича и его жену — рука в руке. Качнув головой, тряхнув посреди мая волосами серыми, как декабрьское небо, Валериан Алексеевич сказал: «Наташа! Тебе нужны струны. Ты не стесняйся. У меня же всё есть. Проволока. Капрон. Станок».

«Серёжа говорил, — добавила Татьяна Александровна, покрепче обхватив руку мужа, — что гитаре нельзя простаивать».

Валериан Алексеевич изготавливал Наташе четыре басовые струны из капрона с медной обмоткой. Тщательно подбирая диаметр проволоки, он навивал струны на том самом станке с электромотором. Серёжин станок — так он называл конструкцию, собранную на шлифованной осиновой доске.

В 1992, 1993, 1994 годах, когда фантом развитого социализма из действительности откочевал в историю, переехал со своими облезлыми лозунгами в учебники, Наташа, привыкшая к выверенному натяжению скрипичных струн и ждавшая того же от струн гитарных, путём экспериментов подобрала себе подходящий вариант дискантов, собрав его из двух комплектов, среднего и сильного натяжения. Первые три струны, нейлоновые «ре», «си» и «соль», она заказывала у музыкального челнока, регулярно мотавшегося за музтоварами в Германию. Цены на привозимое добро были восхитительно неправдоподобными и вдобавок взлетали вместе с волнами российской гиперинфляции. Казалось, за такую несусветную цену люди покупать не станут. Но заказчики всегда разбирали западный товар и просили коробейника привезти ещё. Наташа ставила на гитару разные струны: немецкого, французского, американского производства. Вместо того чтобы тратить деньги на юбки, колготки, помаду и сапоги, она тратила их на струны.

С той знаменательной новогодней ночи арпеджио не покидало её. Каждый год в синей темноте исхода декабря являлись ей звуки струн, которых коснулись подушечки и ногти трёх пальцев: безымянного, среднего, указательного.

За свою историю трио «Ре, си, соль» записало двенадцать компакт-дисков. В первые годы студийные альбомы выходили каждый год, позднее паузы между записями растянулись до полутора-двух лет.

Как и у многих записей камерной музыки, особенно гитарной, аудитория у дисков сложилась узкая. Мировая популярность Наташи, достигнутая ею на живых выступлениях, на альбомы распространялась только в первые годы карьеры; далее ажиотаж вокруг студийных записей схлынул. Явного коммерческого успеха они не имели.

Зато неизменным аншлагом сопровождались концерты. Любое выступление трио обрастало лентами сетевых отзывов и репортажей в прессе, эпизодами в теленовостях на местных каналах и радиоинтервью у поклонников. У интервью проявлялась отличительная черта: задав два-три вопроса, репортёр тушевался, а его собеседник брал на себя главную роль, вырастая до автора монолога, страстного монолога. Лучшие же истории о музыке трио написали те репортёры, которые купили билеты на концерты и приняли, как они сами говорили, заряд от Наташи. За богатую внутреннюю передачу личного ощущения иные крупные издания платили авторам репортажей по несколько тысяч долларов. Главные редакторы называли столь высокие гонорары премией за талант. Среди журналистов мира ширилось соревнование. Получали премии, однако, единицы.

Далеко не всякий постигал внутренний дар женщины с гитарой. Многие ценили её феноменальную виртуозность, поражались необыкновенной растяжке, признавали природную музыкальность, наслаждались уникальной фразировкой; за грань же внутреннего дара Наташи не проникали. Сколько набиралось тех, кто не обретал искомого? Статистики, хоть бы и любительской, не велось. Кто-то предполагал, что принимающих дар гораздо меньше, чем отвергающих; кто-то утверждал, что тех и этих поровну.

За любым полуторачасовым концертом трио нарастали километры плёнок и терабайты цифрового видео. Записывались сотни часов говорения и набирались миллионы знаков текста. Каждое выступление Наташи становилось поводом для заметок в блогах и статей на сайтах, для обсуждения на различных форумах, от гитарных до философских. Полное собрание всего, что люди написали о Наташе, в печатном виде имело бы больше страниц, чем включал девяностотомник Льва Толстого.

«Все, кого любил ты, пройдут пред тобой живою чередою, соединятся в хороводе сердец», — писала одна газета.

«Вкусив однажды прибытия, вы не забудете его никогда, — вторила ей другая. — Оно живое. Оно трепетное. Вы будете плакать, и тот, кто спустился к вам, коснётся вас, осушит ваши слёзы, и не бывать вам прежним».

«Кому открывается прибытие? — вопрошало в анонсе третье издание. И отвечало: — Тому, кто любил до самозабвения, тому, кто от любви ничего не требовал взамен. Тому, чья душа исполнена нескончаемой любви».

Владелец блога, взявший себе тему счастья и любви, написал в эссе:

«Должно быть, она единственная в мире женщина, единственный человек и музыкант, выразивший небывалое.

Она несёт в себе то, о чём люди давно позабыли. Этого-то ясного дара человечеству и не хватает.

Вот бы все воспринимали этот дар! Увы, многие лишены чувства любви.

Любовь есть единственная правда на свете. Её не подделаешь».

«Подделкой является сама музыка Наташи, — уверяли анонимные писатели из жёлтой прессы. — Согласно сведениям, которые раздобыли наши источники, Наташа исполняет пьесы, написанные её любовником, ныне покойным. Он-то и представлял собой подлинный талант. Наташа — дилетантка-аранжировщица, заглянувшая в присвоенные рукописи».

Змеились длинные языки:

«Удалось ли вам разглядеть её пальцы, её руки? Увидеть белую птицу, мятущуюся над чёрным грифом? Увидеть мёртво повисшую над розеткой худую кисть, почти что кости, — и мелькающие в бешеной смене бледные пальцы? Кто способен на такое? Что это, магия? Волшебство науки? Дьявольщина, воплощённая по тайному методу Паганини?

Есть мнение: виртуозные руки принадлежат не ей. Говорят, у Наташи позади серия чудовищных хирургических операций. Анонимные доктора пришили ей чужие пальцы, купленные по одной штуке у неизвестных нищих виртуозов!»

«Утверждения о «прибытии», о любви, «излучаемой» исполнительницей, в корне ошибочны, — заверял в открытом письме специализированный журнал, выпускаемый ассоциацией журналистских союзов. Письмо подписали сорок два человека. — Прямо скажем: лживы. А потому гнусны и подлежат повсеместному разоблачению!

Главная музыкантша трио «Ре, си, соль» владеет гипнозом, массовым гипнозом. В некоторой мере! Он действует отнюдь не на всех. До уровня мастера гипнотических сеансов самозванке далеко. Публичные тренировки нисколько не улучшили её технику. Наташе недостаёт способностей. Настоящие мастера гипноза показывают куда более впечатляющие результаты. Погрузить в транс целый зал для них не проблема.

У этой музыкантши мы наблюдаем уровень «шарлатанство плюс». Наташа не профессионал, а любитель. В журналистской группе, подписавшей настоящее письмо и состоящей из опытных представителей профессии, не нашлось никого, кто поддался бы «чарам» гитаристки!

Мы допускаем, что она умеет играть на инструменте, но протестуем против преклонения перед вместилищем духов умерших! Мы считаем это кошмаром, леденящим душу ужасом.

Подумайте, прежде чем покупать билеты на вздорное шоу госпожи Наташи! Вы финансируете трио ловкачей-мошенников!

Что касается некоторых наших коллег, написавших в позитивном ключе репортажи о деятельности Наташи, то мы призываем их вспомнить о профессиональной этике и прекратить жить по принципу «деньги не пахнут». Деньги действительно не пахнут. Они воняют!»

Каждый выход Наташи на сцену становился не столько музыкальным событием, сколько явлением духовного порядка. Все знали о её виртуозности, музыкальные критики старались говорить о её пальцах, а не о ней; не всякому удавалось открыть для себя её вторую сторону — проникновенную.

По единому слову тех, кто слушал живьём «Ре, си, соль» и кто услышал больше, чем музыку, душою трио была Наташа с гитарой. Она вселяла дух в струнную гармонию, уносившую людей туда, откуда возвращаться не хотелось.

Идущих мало. Ушедших не счесть.

Общее впечатление слушателей, проникших туда, куда путей не проложено, туда, где бессильны медицина, наука, религия, куда, быть может, уводит одна лишь музыка, сводилось к тому, что Наташина гитара подключала, подводила к сознанию слушающих души любимых. Любимых, которых на земле уж не обнять. Любимых, которых на белом свете уж нет.

Любимых, разлуки с которыми не принимаешь.

«Они тут, прямо внутри вас, не рядом, а прямо в вас или обнимают вас так, что сливаются с вами. Они говорят вам в ухо, но они и сами в этом ухе. Вы странно преображаетесь, вы как будто теряете себя, зато обретаете их. Это не сон, это встреча», — рассказал по радио в американском штате Висконсин один взволнованный человек.

«Я не испытал ничего такого, о чём с восторгом говорят разные люди, посетившие концерты Наташи, — сказал другой слушатель, побывавший на концерте трио в штате Миннесота. — Я очень хотел погрузиться в пограничное состояние, как его иногда называют счастливчики, но я ничего не почувствовал. Ко мне никто не пришёл. Я не задремал, не погрузился в эфир, не полетел в некий мир для любимых. Я просто сидел и слушал хорошую музыку: блестящее исполнение, невероятно вдохновенное, запредельно выразительное, с потрясающей музыкантской сыгранностью и такой струнной кантиленой, от которой у меня уши шевелились. Может быть, я не любил на самом деле. В высоком, космическом смысле не любил. Не встретил или не открыл той любви, которая не умирает».

Ощущалось людьми многое и разное: кто-то слышал определённые слова, произнесённые определённым голосом; кто-то улавливал мысли и в ответ передавал свои; кто-то чувствовал объятия, не призрачные, а плотские, тёплые, в живости которых нельзя было усомниться, которые застывали в памяти как подлинные, сохранённые телом. Кто-то освобождался, очищался, отмывался добела от давнего стыда, от мук допущенной когда-то неловкости, от недосказанности или неумения сказать, от неверных, неточных слов, от опоздания со словами либо, наоборот, от их поспешности. Одинокие люди сообщали о полном исцелении от тоски, растворившейся легко, будто соль в подогретой воде, объясняли, что в концертном зале они словно бы задремали, а очнулись в мире, полном друзей и участия, заявляли, что боялись вновь пойти на концерт: вдруг первое впечатление будет заслонено, перебито, а то и стёрто. Находились и такие люди, которые при живых звуках Наташиной гитары внезапно прозревали сердцем: понимали, кого на самом деле любили и от кого притом закрывались. Не войдёт ведь в душу твою тот, к кому ты холоден, перед кем ты запер дверь на замок. Один из таких людей, физик по профессии, назвавший концерт Наташи «пробуждением Вселенной», заметил, что музыкальное открытие любви надо ставить выше самых крупных астрономических открытий; здесь простирается невиданная сфера астрономии души; Наташа — живой телескоп, через который можно высунуть в космос руку.

Концертов её не посещали политики. Поначалу они приходили. Кто-то из них, скучая и выказывая то ли досаду, то ли зависть, досиживал до конца. Кто-то покидал зал в антракте. Потом они перестали приходить: молчаливо сговорились. Последний из отметившихся не прослушал и одной композиции. Посреди пьесы он поднялся с кресла и, шатаясь, задевая чужие колени, удрал с искажённым лицом, завывая, закрывая ладонями уши. Этот человек пожаловался во Всемирную организацию здравоохранения. Написал на бумаге с гербом и печатью, что «внедряемая в сознание музыка» является психотронным оружием и содержит «в межтактовых областях» звуки, разработанные «в секретных подземных лабораториях». По его словам, он испытал нестерпимую головную боль. Пострадавший потребовал от ВОЗ признать опасность выступлений трио «Ре, си, соль» для здоровья, обязать вывешивать на входе в залы плакаты с предупреждениями о боли и раздавать слушателям ибупрофен и баралгин за счёт музыкантов. Впрочем, при медицинском обследовании жалобщика признали параноидным шизофреником и тяжёлым психопатом-графоманом и препоручили заботам психиатров.

Преданные слушатели называли Наташину игру излучением любви. Словосочетание ввела в оборот её мама, Галочка Ивановна, женщина с педагогическим музыкальным талантом и сияющими молодыми глазами; женщина, рано потерявшая любимого мужчину, но через дочь, через прибытие открывшая его вновь. Галочка Ивановна объясняла, что любовь — такой же дар, как музыкальный талант, и его можно развивать, но можно и зарыть в землю. Любовью трудно, а часто и нельзя подействовать на того, кто никогда не любил, кто неспособен на любовь, кто сознательно отвергает её, ступая на дорогу ненависти и там отыскивая свой путь. Ибо в мире единства и борьбы противоположностей и ненависть — дар.

Google-машина, пропустив через себя слово из трёх равных слогов, выдавала на первой странице лицо Наташи, афиши её ближайших концертов, биографическую справку, коллекцию дисков, а также наиболее популярные сайты и разделы форумов, ей посвящённые. Прочие Наташи сместились в поисковых результатах ниже.

Деньги и слава её трогали мало. Она не чуралась их, но отгородилась от них, не удостаивала их и формальной улыбкой. Она избегала журналистов, не следила за музыкальными рейтингами, не отчёркивала ногтем цифирь в банковских строках; она отвергала рекомендации менеджера и советчиков-маркетологов, рисовавших всякие там стрелочки.

Её не заботили число проданных дисков и количество денежных нулей, которыми человечество привыкло измерять карьеру и достижения, считать ступени успеха. Она ходила не по золотым лестницам — она спускалась и поднималась по линейкам нотного стана. Волновали её неизбывно плавные изгибы скрипичного ключа, открывавшего простор трём нотам.

Три ноты, всегда три ноты — за этим она была тут.

Хождение её по врачам началось на исходе лета 2006 года. Первыми за неё взялись офтальмологи. Лазерная коагуляция сетчатки. Один глаз, затем другой. Она подумала тогда, что смотреть в ноты, смотреть на гриф — это утомительно. Сказались и ночные бдения. Чёрные точки и полосы плясали в глазах.

Зиму 2007 года и весну 2008-го она отдала противлению раку толстой кишки третьей стадии. Это не смерть; это предвестье её. Наташа улыбалась. Улыбалась в больнице. Дома. По ночам. Наедине. Улыбка не предназначалась никому из живых.

12 августа 2012 года Наташа пережила сердечный приступ. Он подломил её в Каунасе. Она сказала себе: струнка тоненькая, сердце маленькое. Слишком много огня. От внутреннего пламени не уберечься. Внутри горячо, сказала она, снаружи холодно, снежно. Так ведь, Дед Мороз?

Дед Мороз не отвечал. Дед Мороз — вот кто мастер молчать. Ни слова за тысячи лет. За миллионы, миллиарды лет. За бесконечность. За столько времени, сколько существует холод. Второго такого молчуна не сыскать.

Подлечившись, Наташа исчеркала, укоротила изрядно график своих выступлений, отказалась от кипучей концертной деятельности; пригасила пламя. География её поездок и перелётов, исчертившая линиями маршрутов всю планету, ограничилась Европой и Россией.

Всё так же Наташа писала песни без слов, выдавала по вдохновенному ключу каждый месяц. Как не запишешь то, что слышишь? Огонь сей погаснет с последним ударом сердца, с последнею мыслью: тающим многоточием, ускользающей ферматой…

Год спустя у неё отнялись ноги. Словно отключились по чьей-то команде: она шла по улице с булкой в бумажном пакете — и упала, не чувствуя ног. Туловище в воздухе.

Нет, играть она не прекратила. Всему своё время.

На сцену её вносили в специальном кресле. Ноги её стали холодны, однако руки были горячи. Ногти на её правой были столь же крепки и не ломались, а левой она выписывала такие легато, что именитые гитаристы, добывшие билеты на концерты, выходили из залов с выпученными глазами, непроизвольно двигали пальцами, а заодно и челюстями, и строили позиции в воздухе.

В марте следующего года хирург удалил Наташе жёлчный пузырь, полный камней, безнадёжно испорченный. Откуда взялись камни, которых не имелось ещё в январе, что ясно доказывалось тогдашним обследованием? Лечащий врач уверял, что камни в пузыре не накапливаются, не растут с такой скоростью, как произошло в её случае. «Вам виднее, доктор», — ответила она.

К концу лета у неё вывалились все зубы. Язык её заплетался, как у пьяницы. У неё-то, не принявшей в жизни ни капли алкоголя! Она не могла расчёсываться: волосы рвались и пучками повисали на гребне. Менеджер заказал всем троим кепки для выступлений.

Наташа рассыпалась, как музейный экспонат.

Антон больше не говорил, что слишком стар для неё.

Тем сильнее проявлялось чудо: пальцы её жили и работали, выплясывали на струнах с прежнею беглостью. Она вспоминала слова Михаила Ивановича — в них сияла истина. У неё руки от другого человека. Очень молодые руки, юные.

Осенью 2014 года трио давало только по одному концерту в неделю. Наташа выбирала самые вместительные залы, какие только подходили для камерного трио, желая охватить побольше людей. За пределы Москвы она теперь не выезжала.

Умерла она вечером 18 ноября, отыграв в одном из залов Марьиной Рощи. В микроавтобусе контрабасист Антон, как это было заведено, перенёс усталую Наташу с инвалидного концертного кресла на диванчик. Усадил, помог переодеться, достал термос с горячим травяным чаем. Автобусик тронулся. Вдруг Наташа закашлялась на диванчике, вскинула руки к груди. Была подхвачена верным Антоном.

Когда Наташу привезли в больницу, сердце её ещё билось. Но спасти её не сумели. Болезни настигали и били Наташу внезапно. Никто не мог этого объяснить. Разрыв аневризмы грудного отдела аорты, заключил патологоанатом.

Тело покойной, лёгкое, высохшее тело старушки с сильными тяжёлыми руками молодицы, сожгли в крематории. Урну с прахом поместили в колумбарий.

Один литератор, в прошлом музыкант, написал, что счастье, даруемое Наташей, умерло вместе с Наташей. На литератора набросились, а он пробился сквозь шум тремя словами: «Сердце не повторяется».

Галочка Ивановна отправила ему по почте бумажное письмо. В нём не было слов. На одиноком листе она вывела, нарисовала ручкой многоточие, разбросав точки диагонально, так, чтобы они напоминали лесенку из нот: ре, си, соль. Литератор, человек с белой бородой и белыми усами, хранит письмо по сей день. Конверт с листом он держит в коробке, где составлены и уложены наиболее дорогие его сердцу вещи. Ту коробку писатель зовёт машиной времени.

После отбытия Наташи её мама ещё крепче сдружилась с Серёжиными родителями. Они зовут её всё так же, уменьшительно-ласкательно. Выглядит Галочка Ивановна необыкновенно: на добрую четверть века моложе накопленного возраста. Перевалило ей за семьдесят, но она до сих пор преподаёт в музыкальной школе. Дети обступают её кружком, обнимают, дарят цветы и просят с ними сфотографироваться. Ученики к ней тянутся, как скрепки к магниту. Иные коллеги поглядывают на неё с завистью — и решительно не понимают, в чём тут дело.

Быть может, те, кто провёл всю жизнь с детьми, стареют медленно?

Мать Серёжи, Татьяна Александровна, мастер спорта по волейболу и экс-тренер, успешно возражает годам, занимается фитнесом и держит частный спортклуб, очередь желающих в который столь же длинна, как очередь за билетами на какой-нибудь из Наташиных концертов.

Быть может, те, кто ведёт здоровый образ жизни, дольше сохраняют гладкость кожи и румянец на щеках?

Отец Серёжи, Валериан Алексеевич, инженер на пенсии, заядлый дачник и увлечённый цветовод, хозяин зимнего сада, выведший сорт розы «Сена», тоже на здоровье не жалуется.

Быть может, те, кто увлечён любимым делом, наполнены радостью свершений — и оттого и сотни лет им мало?

Быть может…

Быть может, нет никаких «быть может»?

Кленовый инструмент, на котором сочиняла и играла Наташа, случается, просят у Галочки Ивановны гитаристы. Просят «на пробу». Пожалуйста, пробуйте, отвечает Галочка Ивановна неизменно, но вынести из квартиры не даёт. Пригласите друзей и родных, говорит она. Да хоть учёных. Я пущу. Играйте перед ними здесь. Пробуйте на здоровье.

Так и говорит: на здоровье. Быть может, она имеет в виду что-то определённое. Никто не отваживается спросить, уточнить. Люди, слышавшие Наташу, скорее промолчат, чем скажут лишнее.

Гитаристы берут инструмент, устраивают на левом бедре и пробуют.

Одни играют на высоком исполнительском уровне, другие демонстрируют ученическую посредственность. Ухо Наташиной мамы, учительницы сольфеджио и преподавательницы по классу фортепиано, не обманешь. Третьи, личности редкие, выделяются музыкальностью той силы, что подле них остановились бы, наверное, Сергей Орехов с Алексеем Перфильевым или Ида Прести с Александром Лагойей, а Фернандо Сор разбил бы свою гитару. Говорят, что другим, послабее, в эту квартиру и не надо. Однако и этим не надо. Того, ради чего люди тянулись на концерты Наташи, от чего трепетал слух и подпрыгивали сердца, в их игре нет.

Билеты в бессмертие не продаются.

В канун Нового года каждый, чьё сердце хоть однажды раскрылось в любви, каждый, чья любовь поднялась в недосягаемое, слышит, принимает ясною волною три звука, улавливает три поочерёдных колебания открытых нейлоновых струн.

Из ниоткуда проступают и касаются слуха три ноты, взятые одна за другой, сливаются в короткое воздушное арпеджио: ре, си, соль.

Аккорд скоро замирает, тает в синей ночи.

© Олег Чувакин, сентябрь — декабрь 2022
Полюбилось? Поделитесь с друзьями!

Вы прочли: «Ре, си, соль»

Теперь послушайте, что говорят люди. Скажите и своё слово, коли желаете. Чем больше в мире точных слов, тем счастливее наше настоящее. То самое, в котором каждый миг рождается будущее.

Не видите формы комментариев? Значит, на этой странице Олег отключил форму.

Отзовитесь!

Ваш email не публикуется. Желаете аватарку — разместите своё личико на Gravatar. Оно тотчас проявится здесь!

Отзывы премодерируются. Символом * помечены обязательные поля. Заполняя форму, вы соглашаетесь с тем, что владелец сайта узнает и сможет хранить ваши персональные данные: имя и электронный адрес, которые вы введёте, а также IP. Не согласны с политикой конфиденциальности «Счастья слова»? Не пишите сюда.

Чувакин Олег Анатольевич — автор рассказов, сказок, повестей, романов, эссе. Публиковался в журналах и альманахах: «Юность», «Литературная учёба», «Врата Сибири», «Полдень. XXI век» и других.

Номинант международного конкурса В. Крапивина (2006, Тюмень, диплом за книгу рассказов «Вторая премия»).

Лауреат конкурса «Литературная критика» (2009, Москва, первое место за статью «Талантам надо помогать»).

Победитель конкурса «Такая разная любовь» (2011, «Самиздат», первое место за рассказ «Чёрные снежинки, лиловые волосы»).

Лонг-листер конкурса «Книгуру» (2011, Москва, детская повесть «Котёнок с сиреневыми глазами»).

Призёр VII конкурса имени Короленко (2019, Санкт-Петербург, рассказ «Красный тоннель»).

Организатор литературных конкурсов на сайтах «Счастье слова» и «Люди и жизнь».

По его эссе «Выбора нет» выпускники российских школ пишут сочинения о счастье.

Олег Чувакин рекомендует начинающим писателям

Вы пишете романы и рассказы, но выходит незнамо что. Показываете друзьям — они хвалят, но вы понимаете: вам лгут.

Как распознать в себе писателя? Как понять, стоит ли мучить себя за письменным столом? Почему одни авторы творят жизнь, а другие словно полено строгают?

Вопрос этот формулируют по-разному, но суть его неизменна.

У Олега Чувакина есть ответ. Прочтите его книгу. Она бесплатна. Не надо подписываться на какие-то каналы, группы и курсы. Ничего не надо — только прочитать.

Сборник эссе «Мотив для писателя» Олег создавал три года. Двадцать эссе сами собою сложились в книгу, посвящённую единственной теме. Теме писательского пути. Пути своего — и чужого.

Коснитесь обложки.

— Олег, тут так много всего! Скажите коротко: что самое главное?

— Самое главное на главной странице.

Как стать писателем?
Как обойтись без редакторов и курсов?
Author picture

Возьмите у меня всего один урок. Я изучу ваш текст и выдам вам список типичных ошибок в стиле, композиции, сюжете. Вы одолеете их все при мне.

Станьте самому себе редактором!