Текст участвует в конкурсе рассказов «История любви».
Об авторе: Резник Владимир Леонидович. «Родился в Сибири. Жил в Украине, потом в Ленинграде, сейчас — в Нью-Йорке. Менял города, страны, профессии. Переезжал, таща за собой растущую семью и чемодан с рукописями. Надоело. Тяжёл стал чемодан. Пора его облегчить».
Из заводской проходной они вышли вместе, так же группой перебежали через дорогу и встали перекурить рядом с автобусной остановкой. Времени было только четверть пятого — все они смылись с рабочих мест пораньше, успели принять душ, переодеться и уже с гудком встали в очередь возле табельной, чтобы получить пропуска. Летом так делали многие — начальство ругалось, но справиться с одуревшими от цехового ада и наплыва дачного настроения мужиками не могло. Стоя у гранитного парапета недавно выстроенной набережной, они курили, радостно щурились на нещедрое ленинградское солнце и решали важный вопрос — куда пойти. Выбор был традиционно-былинный: направо или налево. В первом случае развилка привела бы на Среднеохтинский проспект в рюмочную, а во втором — в закусочную у Финляндского вокзала. Третий вариант — разъехаться по домам, где каждого ждали жена и дети, не рассматривался. У каждого из направлений были свои приверженцы, и дискуссия вышла непростой. Спорящие не были дилетантами и предмет знали досконально. Дотошно сравнивались цены, уровень недолива, качество бутербродов с килькой и свежесть заливки на популярной закуске «яйцо под майонезом».
— Жёлтый там майонез! Жёлтый, несвежий, вчерашний, — горячился Володька Кулешов, мастер с испытательного стенда, большой, рыхлый и белобрысый. — Тухлятиной закусывать придётся!
— Так не бери его, — парировал Славик — разбитной и тощий токарь-карусельщик, выгнанный из того же института, что с трудом, но всё же закончил Кулешов, за пьянку и прогулы. — Возьми килечку. Она там замечательная. А вот наливают там честнее, чем на Финляндском, и шушеры всякой залётной меньше.
Матвей редко присоединялся после работы к этой компании, а за последний месяц так вообще не выпивал с ними ни разу. Ему одинаково не нравились оба заведения, но хотелось напиться поскорее и хоть чем-то, хоть ватным алкогольным туманом, но заполнить пустоту, образовавшуюся внутри, после того, как вчера он не позвонил — пообещал, поклялся, что скажет всё, наконец, жене и после этого сразу позвонит Леле — а не сказал и не позвонил. Вчера вечером он смог залить, залатать эту дыру. Днём с помощью приятелей, пославших «гонца» в магазин, ему удалось удержать это состояние, но хмель уже прошёл, тоска навалилась с новой силой, и он нетерпеливо ждал, когда же спорящие определятся с выбором.
Утренняя смена на заводе начиналась в семь пятнадцать. Но реальный день, подлинное оживление организма раньше одиннадцати наступить не могло. Не продавали спиртное раньше и следили за этим строго. А поскольку оставлять на утро (создавать «опохмелочный фонд») народ так не научился, то вся огромная страна затаив дыхание следила, словно в новогоднюю ночь, за медленным приближением минутной стрелки к заветному рубежу. В каждом часовом поясе были свои ориентиры, но в главном регионе Империи, жившему по московскому времени, настоящая жизнь начиналась с наступлением Часа Волка. Миллионы мучимых похмельем суровых мужчин, как малые дети, ждали, когда, наконец, пропоёт петух, и выйдет из домика под номером одиннадцать на огромных часах на серой бетонной стене театра Образцова весёлый волк с ножом в лапах и пойдёт «нарезать закуску». В этот момент распахивались двери винных отделов магазинов, и начиналась Жизнь. Эти часы, а вовсе не те, мелодично курлыкающие на Спасской башне, и были главными, по которым жила огромная страна. Но работать всё же надо с семи, а организм до одиннадцати не то что трудиться, а и жить не хочет, и только и вытворяет, что тянет своего хозяина куда-нибудь в уголок, прилечь и всё норовит прикрыть глаза, дабы не кружилась перед ними серая муть, и не подкатывался к горлу неодолимый тошнотный позыв. А чтоб хоть вторую половину рабочего дня провести по-человечески, и организовывались страждущие, скидывались и через известные только им дыры в заборе отправляли «гонца» к открытию в ближайший винный магазин. Вот такой гонец и помог сегодня Матвею.
Спор разгорался, затягивался, и Виталик — высокий, вальяжный нормировщик, которому было, в общем, всё равно в какую сторону двигаться, так как жил он совсем далеко, в Купчино, остановил дебаты, грозящие перерасти в потасовку.
— Стоп! Бросаем монету, а то так и засохнем здесь.
Народ поворчав, согласился. Монетка — новенький пятак — засверкала в лучах заходящего за Смольный Собор солнца, и со звоном запрыгала по граниту набережной.
— Среднеохтинский! Рюмочная! Поехали!
Вся компания, побросав недокуренные папиросы, дружно, подталкивая и подсаживая друг друга, влезла через заднюю площадку в быстро подошедший и уже переполненный автобус. Платить за проезд никто и не подумал — какая ещё оплата, когда едешь, свесившись наполовину наружу в незакрытую дверь, вцепившись одной рукой в поручень, второй в соседа и хорошо ещё, если приятель, пробравшийся глубже, удерживает тебя за шиворот. Зато в рюмочной им повезло: приехали они рано, и народ с близлежащих предприятий ещё не успел подтянуться. Очереди, считай, что не было, и вскоре вся компания, сдвинув вместе два высоких барных столика, расположилась стоя у заляпанного понизу голубоватой краской окна.
Каждый заказал по сто пятьдесят, но закуски у всех были разные: Славик взял бутерброд с килькой, Виталик — со шпротами, интеллигентный слесарь и хронический алкоголик Гурин выбрал дорогой и явно несвежий балычок, а Кулешов из упрямства купил яйцо под пожелтевшим майонезом, который и принялся сразу всем демонстрировать, подтверждая свою правоту в недавнем споре. А Матвей закуску не взял — у него был припасён бутерброд с сыром, приготовленный ранним утром для того, чтобы перекусить в обеденный перерыв, но забытый в кармане летней куртки в раздевалке. Хорошо ещё, что не хватило времени спросонья маслом его намазать, а то прошло бы оно сквозь газету, в которую завернул всё Матвей впопыхах, да ещё и сплющили в автобусной давке, и не обошлось бы без скандала и попрёков дома. А так и куртку уберёг, и сэкономил, так что ещё на лишних пятьдесят грамм денег осталось. Впрочем, до повторного полтинника дело дошло не скоро. Разделавшись поначалу с половиной налитого, компания увлеклась последним цеховым развлечением — подтрунивали над Славиком, который несколько дней тому назад попробовал организовать, как он называл это, «службу спасения»: наладить постоянную доставку спиртного на завод, и сильно на этом погорел. История была не первой свежести, и над ней уже успели посмеяться все, включая начальство, до которого это дошло, но поскольку Славик был тут, под рукой, то упустить случай порезвиться, было грешно. Впрочем, Славик уже перестал обижаться и только вяло огрызался на дружеские подколы.
О чём ещё говорили? Не раз много позже пытался Матвей вспомнить те разговоры — и не смог. Твердо помнил, что не говорили о политике — то ли не интересовала она их, то ли пересказывать вычитанное в газете было глупо, и понимал это любой алкаш, а ляпнуть что-то от себя или, как тогда говорили, «услышанное в бане» — побаивались чужих, выпивавших за соседними столиками, а заодно и своих. О женщинах? Ну, было, наверно, не может быть, чтобы обошли нетрезвые мужики такое стороной. Точно было — говорили, но как-то мимоходом — не было это, как ни странно, главной темой. Спорт? Нет… не интересовал их спорт. Так, изредка под пиво вечером. А о чём же тогда? А вот поди вспомни. Ну, завод, работа, начальство, несправедливость (по отношению, конечно, к ним), тяжёлая жизнь (в этом контексте и женщины), выпивка… снова выпивка… так вроде и всё. А о чём ещё могли говорить мужчины?
Матвей поддерживал разговор механически, не вникая в то, о чём спорят приятели, всё больше погружаясь в дремотное оцепенение, и лишь однажды, невпопад откликаясь на чью-то реплику, неожиданно для самого себя тихо сказал:
— А я вот разводиться надумал.
Народ громко и увлечённо обсуждал очередную цеховую сплетню, и расслышал его только Виталик. Он удивлённо посмотрел на Матвея.
— Ты это серьёзно?
Матвей уверенно кивнул. После выпитого ему, и впрямь, стало казаться, что всё уже произошло, что он уже рассказал всё жене, что повёл себя, как и предполагалось, мужественно и благородно и, оставив квартиру ей с дочкой, с одним чемоданчиком уже перебрался в общежитие к своей любимой, к своей Лельке, к той, которой так и не позвонил. Многократно проигранная в воображении пошловато-романтическая картинка, как он приходит к ней, нежно обнимает, целует и демонстративно рвёт её обратный билет — стала казаться ему реальностью, словно он всё это действительно сделал, а не прятался от неё и себя вторые сутки.
Виталик не стал комментировать, а только молча поднял стакан, и они с Матвеем выпили вдвоём, не объясняя остальным, за что чокаются. Виталик знал, о ком идёт речь — роман развивался у него, да и у всего цеха на глазах, девочка ему нравилась, и он с лёгкой завистью подумал, что Матвей молодец — вот он бы на такое не решился.
Будущих инженеров-энергетиков, третьекурсников Киевского политехнического института прислали на месячную «производственную практику» в Ленинград. Никому они были не нужны, девать их было некуда, расселили практикантов по чужим общежитиям, на освобождённые разъехавшимися на лето студентами койки, а на практику распихали по гигантскому заводу. Так Леля и оказалась в шумном и вонючем цеху, где поставили её в архив, в помощницы к пыльным, неопределённого возраста тёткам, которым и самим-то делать было нечего. Они месяцами разыскивали какие-то потерянные и никому не нужные чертежи, не найдя, заказывали в центральном архиве новые, а работяги их снова теряли и заворачивали в них грязные спецовки. Тогда заказывались следующие копии. Так и проводили они свои рабочие дни и годы жизни. Там и встретились — заглянул к ним Матвей, которому понадобился какой-то старый чертёж. Чертежа, по счастью, не оказалось, и появился повод зайти ещё раз, а потом повод стал не нужен, но заходить он теперь старался реже, потому как все женщины отдела ополчились на Лелю, выговаривая ей по очереди, что у Матвея жена и ребёнок, и что нечего, приехав на месяц, устраивать тут бардак и разрушать семью. Леля плакала, умоляла Матвея не вмешиваться, чтобы не испортить ей окончательно характеристику и оценку за практику, а он вовсе и не хотел связываться с горластыми хамоватыми тётками, и, картинно сердясь, позволял ей себя успокоить. Впрочем, с характеристикой он всё же ухитрился помочь по-своему. Поскольку архив относился к отделу главного технолога, то визировать её должен был начальник отдела, бывший институтский одногруппник Матвея, с которым сохранились у него приятельские отношения. Характеристику он написал сам, начальник подмахнул и поставил печать, а коллективное сочинение архивисток с упоминанием «моральной неустойчивости» молодой практикантки было торжественно порвано и сожжено в пепельнице на общей кухне квартирного общежития, где жила Лелька, под смех, сухое шампанское и бисквитные пирожные.
Ей только исполнилось двадцать — ему почти тридцать. Мягкий южный акцент, мальчишеская стрижка и поразившие его стройные, ровные ножки в коротких белых и почему-то так врезавшихся ему в память носочках. Каждый раз, когда он о ней думал, то воспоминания начинались именно с них, а уже после поднимался его мысленный взгляд по ровным икрам, по узким бёдрам и дальше чувствовал он, как ладони его наполняются нежной шелковистостью её кожи, её упругим, маленьким и таким ладным телом. И чудилось в вечерней дрёме, что держит он её всю, всю в руках, что помещается она там так уютно, и что ничего ему больше не надо, только бы ощущать эту прохладную и гладкую тяжесть.
Две первых недели их романа жена с Машкой были на даче, и Матвею не надо было отчитываться, почему пришёл поздно или не спал дома (ночевали у неё в общежитии, он хотел привести Лелю домой, но она, узнав, что Матвей женат — категорически отказалась). А вот потом дочка, как назло, рассопливилась, и семейство вернулось в город. Теперь приходилось выдумывать срочные работы, задержки на вечернюю смену, сверхурочные. Жена сделала вид, что верит, но напряглась. Не часто, раз в несколько лет, у Матвея случались короткие загулы, но ни разу это не было серьёзно — так, разовые случайные связи, которые она быстро вычисляла по его поведению и легко пресекала. Но на этот раз происходило что-то иное. Он стал задумчив, стал нежнее относиться к Машке и холоднее к ней. Стал отводить глаза в разговоре и чаще раздражаться по мелочам. Развитым женским, самочьим чутьём она ощущала опасность — таким Матвей на её памяти ещё не был. И когда за ней ухаживал — не был. Да и не случилось тогда никакой любви — ну, погуляли в удовольствие. Потешили два молодых здоровых тела. А когда выяснилось, что она беременна, то он долго не думал — распишемся, рожай, а там посмотрим. Вот и смотрят уже сколько лет.
Они исходили весь город пешком. Матвей показывал Лельке тот Ленинград, который любил и знал: напыщенный парадный центр и извилистые проходные дворы Лиговки; массивные, тяжело удерживающие гранитные берега мосты через Неву и изящные, игрушечные мостики Фонтанки. Вдохновенно сочиняя и перевирая историю, путаясь в именах и датах, пугал её жуткими событиями, случившимися в Инженерном замке, выдумывал свои увлекательные легенды и тайны в городе, и без того полном страшных преданий. Они ели мороженое в «Лягушатнике», подкреплялись в знаменитой пирожковой на углу Литейного и Невского, а вечером, взяв бутылку сухого вина и пирожных в «Севере», любили друг друга на узкой кровати с панцирной сеткой в крохотной комнатке студенческого общежития. Мечтали, строили планы и оба верили в то, что говорили.
…Расходились долго. Сначала решили, что пора по домам. Потом захотелось ещё, «на дорожку», выпить по полтиннику. Собрали по карманам мелочь — набрали, и даже на два бутерброда на пятерых хватило. После посадили на трамвай одного, на автобус другого, Славик с Гуриным ушли куда-то вместе, похоже, что продолжать, а Матвей побрёл домой пешком. Ему было не так и далеко — меньше чем за час дойти можно.
Он брёл не спеша. С остановками и перекурами то на свободной скамейке в парке, то у ярко освещённого входа в кинотеатр, разглядывая афиши. Не по-ленинградски тёплый вечер обволакивал, расслаблял и не давал сосредоточиться. А вот выпитое, напротив, подталкивало к действию, будоражило и требовало поступка, но хватило его лишь на звонки из всех попадавшихся по дороге телефонов-автоматов — несколько двухкопеечных монеток он приберёг. Никто не отвечал. Абонент на том конце многокилометрового, соединяющего их медного провода, должно быть, молча смотрел на звонящий аппарат и не поднимал трубку. И только подойдя к дому, признался себе Матвей, что потому-то он и решился, и стал звонить сейчас, что знал — никто не ответит, что никакой билет он не порвал, что нет никого в пустой квартире. Что она ждала его звонка вчера — ждала весь вечер и всю ночь, не отходя от онемевшего телефона, а рано утром, вытащив из-под кровати не собранный заранее чемодан, побросала в него вещи и уехала на автобусе в аэропорт — вылет у неё был в одиннадцать. Дома сейчас Лелька, в Киеве, и адреса её он не знает — да и зачем он теперь ему.
Всё когда-то случается в первый раз — и когда это произошло, мы знаем и помним. Первая любовь, первый рассказ, первый провал и первый успех. Мы помним их. А вот кто бы нам подсказал, когда в суете бытия, в той карусельной чехарде событий, которыми наполнена любая, даже самая обыкновенная, ничем не примечательная жизнь, что в ней происходит в последний раз? Что никогда уже не повторится? Что не доведётся испытать вновь? Может, мы повели бы себя тогда иначе? Возможно, не упустили бы тогда тот последний, а может и единственный шанс? Никто не подскажет. И лишь пройдя перевал, с которого можно оглянуться назад, понимая, что впереди осталась лишь дорога по склону вниз, и повторений пройденного уже не будет — лишь тогда-то и увидишь те пропущенные и не понятые моменты, когда всё в последний раз и произошло. Всё когда-то случается в этот чёртов последний раз.
Машка ещё не спала, выскочила из спальни в цветастой фланелевой пижаме и с любимой плюшевой игрушкой — «Нифигаськой». Этого обаятельного неведомого зверька, похожего на волка с огромным мягким и толстым носом, так назвала Лелька, которая узнав, что у него есть дочь, закусив нижнюю губу, чтобы не заплакать, залезла в чемодан, вытащила это чудо и вручила ему — для Машки. Игрушка была привозная — жена сразу почуяла, что тут что-то не так. Не покупал он раньше сам вещи ребёнку, да и зверёк был явно не магазинный — не видела она подобного в продаже. У неё хватило ума не забрать у дочки игрушку и хватило — нет, не такта — врождённой женской изощрённости, чтобы не дать ему понять, что знает. Не дать повода сорваться. Мягко, ровно и нежно, аккуратно выставляя вперёд ребёнка, обволокла она его тонкой, невидимой и, казалось, не стесняющей паутиной уюта, ненавязчивого, предупредительного внимания и дала ему возможность испортить всё самому: понять, прочувствовать, что потеряет уйдя, струсить, спрятаться и сдавшись расстаться с тем, что точно знал он, случилось с ним в первый раз — и как выяснится через много лет — в последний.
© Владимир Резник
Хороший рассказ и написано хорошо, крепко, ладно. Хотя я, конечно, как женщина и мать, осуждаю моральную неустойчивость героя))) Очень понравилось писательское наблюдение (размышление) Владимира о первых и последних моментах. А ведь так оно и есть, а я об этом ещё ни разу не задумывалась… Удивительно!
Хорошее рассуждение. О том, как случается нечто непростое и внезапное в серых буднях ожидания чуда… особливо, когда сам ожидающий не понимает этого. И о том, как гаснет нечто важное в этом внезапном, когда главный герой ни на что решиться не может. Полное ощущение того, что герою удобно находиться в этой больной неопределенности. Его забывчивость именно отсюда растёт.
Написано хорошо, я бы ещё добавила — по-мужски…) Конечно, талантливо, хотя и не мне судить) Но вот предложения слишком длинные, я со своей короткой памятью терялась немного. Лёгкости бы) Но это уже был бы другой рассказ. Желаю удачи автору=)
Это прекрасный рассказ. Честный, правдивый, настоящий, написанный живым и ярким языком, а ещё очень чувственный.
Спасибо!!
Мне кажется, это очень грустный рассказ о рабстве. Герой хочет вырваться из рабских оков, но не может, ибо не знает, где рабство начинается, а где кончается: с одной стороны на него давит советская система, с другой – нелюбимая жена, когда-то «взявшая на пузо», с третьей – сексапильная практикантка, рассчитывающая покорить Северную столицу с его помощью. Только и свободы у него – «час волка», да и то не настоящего, игрушечного зверя. Собственно говоря, положение мужчины в современном мире точно такое же.