Отпуск

Мечта, детство, стать космонавтами, космос, планета, окно

 

Кто сосчитает, сколько лет я нормально не высыпался? Годы, десятилетия? Кто учтёт отлетевшие листки календарей, какой бухгалтер вооружится дыроколом, подошьёт стопочку?

Когда я там очутился, они сказали, что вытащили меня в отпуск. Так и сказали: вытащили. Словно рыбу на крючке. От рыбы я отличался тем, что рыбакам не возражал. Да и сравнение с крючком, ежели разобраться, не годится.

Знаете, как описать то состояние, когда ты впервые за долгие годы выспался? Вот так: ты распахиваешь глаза — и тебе будто снова шестнадцать.

Два в одном: писатель и редактор

Олег Чувакин выправит, литературно обработает, а при необходимости допишет рассказ, сказку, повесть, роман, эссе; робкие наброски превратит в совершенный текст. Четверть века практики.

Я лежал и таращился в белый потолок, понимая, что наблюдаю не рассвет, а позднее утро: в феврале в наших краях сереет-светает в девятом часу. Было так тихо, как не бывает в квартирах панельных домов.

Первая мысль как кулаком в висок ткнула: опоздал на работу, непоправимо опоздал! Второй мыслью оформилось не соображение, но чувство. Наслаждение нахлынуло! Наслаждение, которое человеком, дожившим до седин, осознаётся рационально и по редкости своей порождает удивление. Опоздал — и не вернёшь, и чёрт с ней, с работой проклятой! Я потянулся, и ни одна косточка не хрустнула, а губы растянулись в улыбке. Вы часто улыбаетесь наедине? У меня тот раз был, кажется, единственным. По крайней мере, более раннего случая я не припомнил.

С третьей мыслью я усвоил, что нахожусь не в своей комнате и, понятно, не у себя дома.

Над кроватью висела чёрно-белая фотография. Запечатлены двое. Я и мой одноклассник, друг и сосед по этажу Илья Молодцов. В школьной форме. Восьмой класс. Май. На картоне фотобумаги чуть отсвечивал глянец. Цветной узор на паспарту выгорел.

Со стены я перевёл взгляд на закрытую дверь. К двери был прикноплен календарь 1986/1987 учебного года. Года нашего десятого класса. Года, когда я и Илья продвигались между шестнадцатью и семнадцатью, совершая путь свой безвозвратный. Ближе к двери ширилось громоздкое кресло, на спинку которого кто-то беспорядочно навалил свитеров, футболок и брюк. За горкой шмотья — я приподнялся на руках — пряталась ещё одна фотография. Снова я и друг Илья. Обоим по шестнадцать. Длинноволосый парень из школьного ансамбля, кудри на узких плечах, очки — это я. Друг Молодцов на полголовы ниже, зато в плечах вдвое шире, с причёской «ветерок» и с сигареткой, к губе прилипшей: курил в шестнадцать, никого не стесняясь, ни родителей, ни вечно сердитого школьного военрука, отставного капитана по прозвищу Сорок Пять.

Прочие вещи, от письменного стола и платяного шкафа до тёмно-лиловых штор и стереокассетника «Электроника-311» на комоде, тоже оказались знакомыми. Непостижимым образом я проснулся в комнате Ильи Молодцова. Проснулся? Или сплю и мне всё снится? В том числе странный свет: плотные шторы задёрнуты так, что окна не видать, люстра не горит, но в комнате светло. Такая несуразица встречается лишь во снах. Разве нет?

Разум, однако, гипотезу о сне отвергал. Во сне нет чёткого ощущения себя. Я же не просто чувствовал себя на все сто процентов, я чувствовал себя как бы слишком живым. Невозможно, невероятно здоровым. Метафора? Нет. Я говорю так не потому, что цвело во мне ощущение свежести, какое организм испытывает после долгого крепкого сна. Я сидел на кровати, откинув одеяло, и разглядывал собственное тело, собственные руки. Кожу рассматривал. Она разгладилась. Живот больше не нависал над трусами, а трусы с самодельно нашитой полосой справа происходили из периода школьной физкультуры. Зрение обострилось. Я видел без очков на «единичку». С диоптриями, с большим минусом я знаком с начальных классов и вот что вам скажу: так ясно, как сию минуту, я не видел и в детстве. Волосы пощекотали плечо. Я поймал прядку. Ух ты, кудри как у какого-нибудь певца из Сан-Ремо! С тою разницей, что не брюнет я чернильный, а блондин пшеничный. Зеркала в этой комнате не водилось: Молодцовы прихорашивались перед трюмо в коридоре.

А затем вошёл Илья. Не помню точно, как он возник. Вот его не было — и вот он тут, в руках держит поднос. Я натягивал брюки, пальцы вспоминали кожу советского ремня, нащупывали дырочку для язычка. Я застегнул пряжку, поднял голову и узрел пред собою квадратную фигуру. Снизу вверх глядел Илья Молодцов, крепыш со щеками, гладенькими, как яблочки.

— Здорово, Юраша, друг! — говорит он как ни в чём не бывало. Будто мы расстались вчера вечером. — Налетай давай. Потом поболтаем.

Над чашкой поднимается парок, пахнущий растворимым кофе. Бутерброд, тарелка манной каши с тающим кусочком масла, вазочка с джемом — я с детства любил есть кашу с джемом или с вареньем. Смородиновое варенье, между прочим, бодрит лучше всякого кофе.

Я что-то ответил Илье — это что-то тотчас вылетело у меня из головы, — принял поднос, поставил на письменный стол, отодвинув школьный дневник, тетрадки и чёрный учебник астрономии Воронцова-Вельяминова, на котором лежала исцарапанная лупа в пластмассовой оправе. И принялся работать ложкой. В какой-то момент я уловил в полировке стола своё тёмное, но различимое в комнатном свете отражение, и ложка, сновавшая от тарелки ко рту, остановилась, опустилась, звякнула о фарфор тарелки. Лучше один раз увидеть! Пальцы метнулись к лицу, совершили путешествие от подбородка до носа: ни усов, ни бороды, ни щетинок на щеках, бритьём которых я, подобно многим мужчинам, отпустившим бороду от утомленья житейского, пренебрегал. Из столешницы выглядывал юноша шестнадцати лет. Ровесник Ильи, присевшего на кровать, молча ждавшего. Шевельнув крутыми плечами, вскинув круглое лицо и поняв, что я не скажу ничего, друг кивнул и стал ждать. Вот я облизнул ложку, допил из чашки. Сказав со смешком, что дедушка Ленин примет меня в общество чистых тарелок, Молодцов скрылся с подносом в задверных сумерках. Я остался в комнате. Сидел за столом. Замкнутые шторы не пропускали ни полоски света. Казалось, от них, как и от стен, исходил свет. Звуков ниоткуда не доносилось; звуки возникали с шагами и словами Ильи, с моими движениями. Как будто всё лишнее отрезали, стёрли.

Не успел я это подумать, как звуков прибавилось. Донёсся до моих ушей шум воды — струи из крана, бьющей в дно раковины и то и дело перебиваемой. На кухне мыли посуду, позвякивали ложечками, фарфором. Дотянулись до слуха приглушённые голоса: Ильи, отца его Ивана Георгиевича, матери его Ираиды Осиповны. В сгущённой коридорной серости я признал узкий пристенный шкафчик, шпингалетики на дверях туалетной и ванной. Я решил не покидать комнату, ждать. Странно, но сделалось мне покойно — прекрасно помню это ровное, нерушимое ощущение бытия в комнатном параллелепипеде, залитом сероватым светом, источника которого вроде бы не существовало.

Ведь вот сюда, не куда-нибудь. Какою силою? Хлебная крошка упала на стол. С лёгким, едва различимым стуком. Различимым всё ж таки. С губы моей упала, я почувствовал, как она отделяется, отрывается. Я прилепил крошку к пальцу, рассмотрел её. Положил на язык. Нет, во сне так не бывает. Сон тем отличается от яви, что нет в нём столь мелкой, острой детализации. Сон смутен, картины его расплывчаты, лица плохо прорисованы, места и предметы размыты. Так какою же силою?

Удельный вес Ильи Молодцова, мальчишки-соседа по лестничной площадке, по смежной квартире, одноклассника и друга, дружба моя с которым была прочна как ни с кем, несмотря на громадную разность наших характеров, устремлений и свершений (впрочем, и общее было, как не быть, а сколько его требуется для слияния душ, то неведомо), был велик, преобладал, вытеснил и почти подавил доли-проценты всех, кого я называл или считал в прошлом друзьями-товарищами.

Молодцовы-старшие страстно желали, чтобы я почаще с Ильёй бывал, проводил с ним время, почаще у них гостил, в новой их квартире, побольше прежней, уже в центре, на даче у озера, а то в лес за сырыми груздями с ними на «Ниве» ездил, оказывал на Илью, как они говорили, «положительное влияние». Мне же дорого обходилось это влияние: по известному закону положительное оборачивалось отрицательным. Был случай, когда я, побывав в компании приятелей Ильи, противниками этой компании, выскочившими внезапно на сумеречную аллейку, был бит и получил головой в лицо, точнее, в глаз, и в мозгу моём вспыхнули, взорвались целые галактики. Две недели я пролежал в областной больнице и узнал, что в глаза ставят уколы, и ставит их обыкновенная медсестра обыкновенным шприцем: перед уколом нужно только заморозить глаз специальными каплями.

Голос Ильи мне помнился больше не повествовательным тоном, но яростными выкриками, скрежетом горловым, добытым из тех житейских положений, что выносят судьбу на перекрёсток. И подкидывала память реплику усмешливую: «Мы врагов переживём и весь мир с тобой объедем». Фраза эта размерная, неловко-стихотворная произносилась то со шмыганьем, то с присвистом в новоявленный пробел между передними зубами, то с хрипотцой под застольный звон хрустальный — по обстоятельствам, которые, казалось, не цепью вытягивались вдоль жизненной линии Молодцова, а окружали его фигуру кольцом плотным, кольцом живым, круговертью цветной, каруселью мельтешащей.

Предел ему был положен ранний. Мойры натянули нить Ильи, и ближняя к краю сестра Атропос щёлкнула ножницами. Конец нити повис близ его двадцати пяти. У матери и отца он был ребёнком поздним, соединились Иван Георгиевич и Ираида Осиповна в зрелости, и сына пережили ненадолго. Когда Илью убили, я находился в отъезде, в командировке на Севере, в Салехарде, и на похороны не поспел. При преобладании в сердце моём Ильи, при стоянии его в центре памяти моей я никак не мог запомнить дня его гибели (в предзимье, в ноябре, но которого же числа?), но никогда, ни в какой год не забывал дня рожденья. В избирательности памяти есть своя красота.

Чем старее я делался, тем чаще вспоминал Илью. Запускал-прокручивал в уме былое, вертел-разглядывал минувшее под разными углами, под светом разным, воображал-перебирал всякие «если бы». Сослагательное наклонение, виртуальная соломка прошедшего времени — наиболее мучительный способ интеллигентно терзать свою душу, когда тебе пусто, когда жизнь безнадёжно, безвозвратно осточертела, даже отчаяние растворилось в годах, и лишь недоумение сквозит.

Они стоят в дверях втроём: Илья, у его плеча Иван Георгиевич (рядом) и Ираида Осиповна (за спиной, тянется на цыпочках). Дарят меня одинаковыми улыбками. Знаете вы семью, члены которой улыбаются разом и одинаково, очень похоже, словно бы параллельно? Это как сыгранное трио, музыканты, исполняющие и сопровождающие мелодию единым организмом. Выдерни любого — и гармония распадётся, разрушится.

Я встаю, подхватывая падающий стул, делаю шаг, они шагают навстречу, мы обнимаемся. Так сближаются, так обнимаются люди, не видевшиеся давным-давно. Очень странное положение вещей, ведь мне и Илье явно по шестнадцать, я проснулся в его комнате, и, надо думать, все мы виделись, когда я укладывался спать. В то же время мне, стиснутому крепкими объятиями черноусого Молодцова-отца, всего ничего оставалось до круглого числа, до пятидесяти, а как считать их, здешних, возраст, делить ли на части, суммировать ли, давать ли на глазок — мол, выглядите от силы на тридцать пять, я не ведал.

Старший Молодцов, подержав меня за плечи, вглядевшись тёмными глазами как бы в душу мою (на мгновенье я открыл глубину прожитых Иваном Георгиевичем лет, всех лет), сказал немного.

— Ты вот почему здесь, Юра. В отпуск мы тебя вытащили. Решили: отдохнуть тебе надо. И не спорь.

— От работы отдохнуть? — вылетел у меня вопрос, и я собственного вопроса засмущался, отвернулся к стене, а там на комоде стоял магнитофон «Электроника» и лежали подписанные кассеты («Круиз», «Час пик», «Рондо»), напоминая, что мне шестнадцать, выбрасывая меня в здесь и сейчас — и одновременно швыряя в далёкое прошлое, и закружилась голова, сдвинулось там, и вдруг я понял, что все годы уживались во мне шестнадцатилетний и тот, кто отходил от него всё дальше, устилая путь листками календарей.

— И от работы тоже, — отвечает Иван Георгиевич. — Неделю-другую. Смотри сам. Ты нас не стесняешь. У нас площадей этих, пространства — ого-го.

— Ну ладно, мы вас пока оставим. — Ираида Осиповна улыбается, чередует слова улыбкой. Это редкое умение, выдающее счастье, внутреннее счастье, которым хвастаться не принято. — Вам надо побыть вдвоём, поговорить о том о сём. У вас разговоров на тысячу лет.

Старшие уходят, а я беру лупу, изучаю через увеличительное стекло обложку Воронцова-Вельяминова. Потом разглядываю царапины и сколы на выпуклом стекле.

— Та самая, — говорю я.

— Точно, — отзывается Илья.

— Нам лет по семь было. Ты во дворе её подобрал.

— На Луну смотрели.

— Воображали, что горы и кратеры видим.

— И человечков.

— А звёзды разглядеть не могли. Разочарование! Я с тех пор хотел телескоп.

— Больше не хочешь?

— Глаза болят.

— Глаза? Вот я покажу тебе кое-что.

Он тянет за верёвочку, шторы размыкаются, расходятся. Я кладу лупу на учебник. Лупа мне ни к чему. И Луна тоже. Что Луна, когда за окном…

За окном кажет бок полосатый Юпитер, оранжево-серый шар, похожий на испортившийся мандарин.

— Хочешь, поближе подлетим? — спрашивает Илья.

Рука моя хватается за угол стола; кажется мне, что комната накреняется.

Илья смеётся.

— Не упадёшь. Тут хоть вверх головой.

— Квартира! — вырывается у меня. — И это!..

— Три квартиры, — уточняет друг. — Мы все наши квартиры сцепили.

— Обжитые в разное время?

— Точно. По комнатам как по временам ходишь. Без печали. Когда к этому всему привыкнешь, тоска вон.

Он глядит на меня отцовскими своими глазами, и я, отличий ища, открываю в них сиянье неизбывного восторга юности.

— Мы ж с тобой, Юраша, космонавтами стать мечтали.

Мы мечтали. Я гляжу на шевелящиеся, вспухающие полосы Юпитера. Мечтали мы не о закаливании, не о барокамерах, не об отряде космонавтов, не о Звёздном городке. Мы верили в чудесно-научные перемены двадцать первого века. В грядущие достижения физики, в открытия астрономов, в роботов, электронику и ракеты, обогнавшие скорость света. В человечество, стартовавшее к звёздам.

Мальчишки-соседи, мы мечтали стать не теми космонавтами, что кружат по орбите Земли и обедают пастой из тюбиков, но астронавтами, которым открыты расстояния до дальних миров, которые устремляются на фотонных ракетах в тёмно-синие глубины космоса и вступают в контакт с представителями иномиров, измерившими глубину вселенской бездны.

— Я купался там вон. На Юпитере, — говорит Илья. — В морях газовых. Энергии там — завались! Короче говоря, я космонавт. Мечта сбылась.

— Расскажешь? — Я произношу это, а язык мой запинается, губы трепещут, нёбо трясётся, зубы прыгают. Я боюсь говорить с другом. Я боюсь и смены космической панорамы за окошком, где полосы на боку Юпитера разрывает окружённое складками-морщинами Большое Красное пятно.

Он расскажет. И рассказывает. Так, немного для начала. К просторам звёздным привычка требуется.

— Видеть надо. Видеть? Не то. Видеть — это половина. Чувствовать! Но и это… Оно, понимаешь, больше, чем внизу… — Он неопределённо машет рукой. — Не мастак я говорить, ты знаешь. Да и не объяснишь вот так словами… Мы с тобой, Юраша, слетаем! Потом, — говорит он, и я не спрашиваю, когда это: потом.

В посвежевшей головушке рождается мысль. А ведь к этой знакомой квартире, прямо к стене, у которой стоит комод, можно, по-видимому, приделать, прицепить другую квартиру. Как раз за этой стеной была смежная квартира, в которой обитал со своими папкой и мамкой я. «Была» — как странно употреблять тут глагол в прошедшем времени! Спроси меня кто, в каком времени русского языка надо здесь говорить и думать, я бы сказал, что здесь вневременье. Времени слишком много, понимаете? Будущее тут на грани понимания, почти немыслимо, ибо перемена станет заметна разве что с эволюцией Солнца. Прошедшее представляется мгновеньем ничтожным. Остаётся настоящее, остаётся воплощённой формулой древних, настаивавших на «здесь и сейчас».

— Как это устроено? — спрашиваю я.

— Сперва ты представляешь.

— Воображение?

— Оно. Сперва представляешь, вспоминаешь хорошенько. Память, она штука цепкая. Представил — и делаешь. Потихоньку-полегоньку. Двигателей, машин, инструментов нет и не надо. Надо пожелать как следует. Ну, и энергия, — продолжает Илья. — Энергии полно. Ядерной. Даровой. Там, внизу, — он опять машет рукой, как бы отмахивается, — я общался с одним типом… Он уверял, будто наверху все тоже воюют, с автоматами бегают.

— Всё наоборот?

Я должен был спросить. Я предугадывал ответ, но спросить был должен. За тем-то они меня сюда и вытащили. Это ж очевидно. Чтобы не так трудно было дойти, добраться.

Мой друг отвечает не сразу. Подбирает слова. Я вижу это по шевелящимся губам.

— Сила здесь тоже есть. Только она другая сила.

Я смотрю на него, потом смотрю на Юпитер, на багровеющий вихрь Пятна. Телескоп не нужен.

Я мог бы спросить: «Через эту силу я здесь?» Тогда Илья ответил бы: «Точно». Поэтому мы оба молчим.

Конечно, я много чего намереваюсь узнать. Я размышляю над этим. Наблюдаю за планетой, несостоявшейся звездой, за шаром, издалека озаряемым солнечным светом. Белёсые полосы Юпитера тихо шевелятся, клубятся, ползут по бокам газового гиганта, отчего планета напоминает юлу, волчок, воспетый Клиффордом Саймаком и группой «Круиз».

Глаголы в мозгу моём, в извилинах тоже шевелятся, изгибаются вопросительными знаками. Как Молодцовы обозревают отсюда, с верха, из плывущей во Вселенной квартиры, нижнее, земное? Как знают, чувствуют, какие сигналы засекают? Нет для них тайн и покровов — или есть? Нет уж, пусть меня разбирает любопытство.

Кое о чём я всё-таки спрошу. Не исчерпывается же космос семейством Молодцовых. Существуют во Вселенной они, стало быть, присутствуют и другие. Сонмище душ, потрясающие числа.

— Наверное, в этих пространствах людно… Другие попадаются?

— Не хочешь — так и не попадаются. Или они если не хотят. Вот взять тебя, Юраша…

Илья пытливо на меня смотрит, и снова я вижу страшно внимательные глаза его отца, родившиеся повторно.

Я отрицательно верчу головой. И он вертит.

Какими становятся в мире, где открыта вечность, хотения и желания, во что трансформируются? А что думают Сократ и Диоген Синопский? Есть ли инопланетяне? Обнаружен ли конец Вселенной? Добрались ли туда чьи корабли-квартиры?

— Стремления наши известны… — напеваю я строчку из «Круиза».

— Всё дальше к далёким мирам! — подхватывает Илья.

Пол под ногами покачивается. Похоже, Илья творит качку нарочно. Рука друга сжимает мою руку.

Юпитер смазывается, за окном темнеет, чернеет, что никак не сказывается на освещении комнаты.

Откуда-то снизу проступает Марс. Полярная шапка словно ложка сливок на шоколадном шаре. Южнее бушует обширная песчаная буря. Квартира огибает планету на уровне экватора. Я смотрю на коричневые пески, изрезанные как будто руслами пересохших рек.

Не податься ли на Марс, не отыскать ли душу Рэя Брэдбери, обнимающуюся с душой Томаса Вулфа? Не присоединиться ли к ним, хлебающим ирландский виски прямо из канала?

Я молчу. Приберегаю желания и вопросы. Точнее, берегу тайну.

Проходит день, листаются следующие дни. Илья конструирует, воссоздаёт вещи из общего нашего прошлого; я помогаю ему силою своего воображения, памяти силой, подсказываю цвета и детали, освещаю грани. Я учусь у друга неспешности. После того, что он показал, торопиться, хватать кусками не станешь. В этих краях необходимо учиться обратному. Молчанию вместо слов, замиранию вместо бега, созерцанию и любованию вместо мимолётного, поверхностного взора, вместо взгляда равнодушного, скользкого; погружению и слиянию вместо спора и вражды. В одном далёком языке имеется термин, термин прекрасно точный, но для перевода его на русский, для истолкования пришлось бы целую книгу написать. Кстати, здесь прекрасно спится. Я не уверен, что Илье требуется сон, я знать не знаю, что такое Илья, каков его истинный вид и имеет ли он вообще постоянную форму, какую-либо константу, но научный подход к звёздному бытию меня нимало не заботит. Здорово, что я высплюсь на весь остаток земной жизни. А я высплюсь: ведь это обещает Илья.

Из отпуска я вернусь иным человеком. Не тем, что застрял иголкой циркуля посреди незавершённого круга. Отныне никаких кругов и витков спирали. Только линия. Точка начала есть, точки конца нет.

Молодцовы вернут меня в ту же ночь, из какой забрали, склеят прерванный миг бытия. Это удобно.

Я усну тут, проснусь там. Правда, двух недель как не бывало. Неучтённый фрагмент, скрытая бухгалтерия! И день рожденья придётся отмечать дважды. Здесь-то, наверху, мне уже стукнуло пятьдесят. Юбилей в космосе. Отпуск в звёздах и вечности. О таком подарке я и не мечтал.

До встречи, Илья. До новой встречи.

 

© Олег Чувакин, 1-13 февраля 2020

Услуги редактора

Обратись к опытному редактору, а заодно и корректору

Бородатый прозаик выправит, перепишет, допишет, сочинит за тебя рассказ, сказку, повесть, роман. Купи себе редактора! Найди себе соавтора!

Подписывайтесь на «Счастье слова» по почте!

Email Format
💝

6
Отзовись, читатель!

avatar
  Подписка  
Подписаться на
Ксения
Гость
Ксения

Спасибо, Олег! Открыла баночку смородинового, налила чаю и понеслась среди звезд вокруг Юпитера. : )

Ирина Бирюкова
Гость
Ирина Бирюкова

Как это у вас получается… Беспредельная вечность космоса и земная календарная бухгалтерия… Неведомый космос уютен и добр, Земля родная печальна и бедна, суета на ней, да тревога. И душевные люди не живут долго.

Ирина
Гость
Ирина

«Я молчу. Приберегаю желания и вопросы. Точнее, берегу тайну.» Великолепно!
Олег, я Вашу тайну никогда не разгадаю!