Память говорит

Берлин, река Шпрее, мост

 

 

О рассказе «Весна» Ксении Кумм. Путешествие по завиткам спирали

 

Спираль — одухотворение круга. В ней, разомкнувшись и раскрывшись,

круг перестаёт быть порочным, он получает свободу.

Набоков. Память, говори

 

I. Летя по парковым аллеям

Темноволосая Алика из Ташкента, девушка с цветаевским каре, образованная любительница литературы, умница, романтическая натура, говорящая по-русски и по-английски, приезжает в Берлин, где говорят по-немецки. Поселяется Алика у фрау Штефани, исследовательницы творчества Набокова, в комнате её дочери, отправившейся изучать русскую литературу в Кембридж, где учился когда-то Володя Набоков.

Немецкий Алика будет изучать на курсах в Высшей народной школе. Курсы ведёт тридцатипятилетний Вольфганг, знающий много языков и не понимающий только одного: женского.

Против новых студентов, двух десятков мужчин и женщин, он применяет испытанную стратегию, простите, педагогический метод. Обкатанный на предыдущих группах. Крайне строгий. Не допускающий возражений. Позволяющий человеку с квадратным подбородком подчинить новобранцев (простите, студентов) за пару часов — и сохранить подчинение и дисциплину до конца военной операции. Простите, учебного курса.

Основу метода составляют два положения: говорить на уроках исключительно по-немецки; не перечить учителю. Как говорить с первого же урока по-немецки, коли дойча не знаешь, остаётся загадкой, но практика Вольфганга доказывает: те, кто выучился в его группах, идут в атаку, простите, говорят по-немецки, «совершенно бесстрашно».

Необычно ранняя берлинская весна вместе с опоздавшей Аликой и залетевшей в окно бабочкой-лимонницей разрушает стратегию Вольфганга. Ибо вместо немецкого языка он слышит женский.

Вольфганг встретил взгляд, и его неожиданно ошпарила мысль, что он уже видел где-то и это синее пальто с пояском, и чёлку, и чёрные раскосые глаза, и красные, слегка припухшие губы всё ещё улыбающегося рта. Его худое лицо запылало. Он понял: ещё мгновение, и с него спадёт, как скорлупа, вся напускная строгость, и он предстанет перед ними — перед ней — голый, беззащитный, смешной, как только что вылупившийся птенец. Нет! Этого он не допустит!

Куда там!

Его броня покрывается трещинами.

В супермаркете он — опытный командир! педант! творец непобедимого метода! — неловок, мешкает, задумавшись (об Алике думает) у кассы, затем, торопясь выложить покупки, роняет пачку с молоком, плюющую белыми очередями, хватает вдруг с полки гиацинт в горшке — и покупает и его тоже, согревая цветок под мышкой.

Единственное личное слово сказано между им и Аликой. На её, боящейся его уроков, вопрос, коренной ли Вольфганг берлинец, он ответил: «Ja».

Трудно говорить, когда любишь. Любишь не метод, а девушку.

Труднее с каждым днём, с каждой неделей.

Военные, стреляя по мишеням и проверяя затем точность попаданий, употребляют выражения, давно ставшие фразеологизмами. Солдаты попадают то в яблочко, то в молоко.

Вольфганг попал в молоко.

Видите ли, инструкцию к винтовке и руководство по стрельбам писала женщина. Einverstanden?

Перевод автором точки зрения фокального персонажа, перескок, как со ступеньки на ступеньку, с одного главного героя на другого, ставит в истории жирную точку. Вот он, меткий выстрел, попадание в яблочко, в круг самого малого диаметра по центру мишени. Вольфганг говорит, говорит не на немецком, а на женском, говорит на непривычном языке любви, учит его на ходу, рассыпает многоточия, будто себе же под ноги горох, спотыкается в речи, прежде точной, выверенной, грамматически правильной, теряется в словах, произносит в обращении то короткое «du», то растянутое вежливое «Sie», и былую его преподавательскую уверенность куда-то уносит — словно весенним ветром подхватывает. И в горле-то у него першит, точно любовь оборачивается ангиной.

— Алика, я хотел бы спросить вас, тебя… мы ведь ещё увидимся… может быть, на следующей ступени… через неделю? — В горле запершило шерстяной ниткой, голос завилял просящими нотами.

Болезнь, настоящая болезнь, шершавая ангина рассудка!

Алика, второй главный герой рассказа, понимает эту перемену в учителе мгновенно. Мгновенно же создаётся, вылетает и ответ. Мстительный ответ, ответ-выстрел, пуля, пробивающая дырку в сердце. Казнь!

Заработали маленькие механизмы мести, злорадно отбивая ритм молоточками пульса, и в остановившемся времени наконец-то было произнесено освобождающее, окончательное, как свист гильотины, «nein».

Праздник победы, простите, окончания курсов, у освобождённой героини свой, одинокий. Студенты толпою идут в кафе, а она, Алика, крутит педали, шуршит шинами (данлоповыми?), летит сквозь ветер к любимой скамейке у озера. Ох, досада! Скамейка занята кем-то в сером плаще. Велосипедистка описывает круги по зеленеющим аллеям — о, как приятна распускающаяся весна! — и возвращается к скамейке, по пути разминувшись с господином в сером плаще. С надеждой поворачивает с аллеи туда, где стоит скамейка, — а там! там! Там теперь Вольфганг, от которого её и уносили быстрые педали, быстрые колёса. Праздник, который всегда с тобой! Хоть это и не парижский Хемингуэй и не берлинская фрау Стобой. Алика, крутанув руль, проносится мимо, и снова обжигает её досада.

Что, так и написано?

Летел по парковым аллеям «Энфильд», высоко пролетала над экипажами вдоль фасадов лимонница, шла борьба не между героями романа, а между романистом и читателем.

II. Расправилка памяти

Кроме рассказчика-автора, в тексте присутствует рассказчик Набоков, чья тень с карандашом проявляется в эпизодах, будто набирающий черноты и контраста отпечаток на фотобумаге в ванночке.

Ташкент в рассказе — из детства и юности Володи Набокова, из той поры, когда он учился в Кембридже. «Я пригласил в мои кембриджские комнаты червлёные щиты и синие молнии «Слова о полку Игореве»…, поэзию Пушкина и Тютчева, прозу Гоголя и Толстого, а с ними — великолепные работы великих русских естествоиспытателей, которые исследовали и описали дебри Средней Азии» (Память, говори). Отсюда позднее пустил корни и художественный образ отца главного героя, выведенный в романе «Дар», в том романе, что самим Набоковым определялся как лучший из написанных им по-русски. «Вы были тогда совсем маленькими, тебе шёл третий годок, ты не можешь этого помнить. Он весной уехал в Ташкент. Оттуда первого июня должен был отправиться в путешествие…» (Дар. Э, нет! Так: Набоков В. В. Дар. Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1990. С. 356).

Выходные данные книг, помещённые Ксенией Кумм в скобки, есть дань скрупулёзности и педантичности Набокова, писавшего: «Всю мою жизнь я со страстной энергией оживлял ту или иную часть былого и полагаю, что эта почти патологическая острота памяти — черта наследственная». Полистаешь книгу «Память, говори» — и соберёшь коллекцию скобок с изданиями. В «Даре» тоже есть скобки, но их много меньше. «…я отказываюсь видеть в двери больше, чем дыру, да то, что сделали столяр и плотник» (Delalande, Discours sur les ombres p. 45 et ante)» (с. 536 упомянутого издания). А в коротком романе «Отчаяние» можно встретить, пожалуй, иронию Набокова над собственным стремлением к письменной точности, к накрыванию подробностей сачком и сохранению их неподвижной, застывшей формы в расправилке памяти: «Шоколад, как известно (представьте себе, что следует описание его производства)».

Имя Алика = I + like. Откуда я это взял? Спросил у автора. Больше ничего не спрашивал — застеснялся. Как по-моему, английский (им владеет героиня; им владел в совершенстве Набоков; продлите линию сами) тут противопоставлен немецкому (немецкое или созвучное немецкому имя сотворить ведь нетрудно), в котором героиня едва ли преуспевает — да и как преуспеешь при таком-то учителе, который словно нарочно мучает?

О бабочке, влетевшей в класс, где по воле педагога говорят исключительно на дойче, можно сказать многое. Вот что сообщается в рассказе: «…стремительно вылетела вон, и была тотчас же унесена ввысь, как будто кто-то дёрнул невидимую нить». Лимонница — и символ слишком ранней весны (слишком ранней не только по календарю, а и для дрогнувшего сердца Вольфганга, герра учителя, — ему бы влюбиться чуть позднее, когда Алика покинет Берлин, влюбиться в другую, но любовь не знает выбора), и знак, указующий на незримое присутствие Набокова. И даже невидимая нить, как мне помнится, прежде описана Набоковым — где-то в «Даре». Какой-то мальчик во дворе, привязавший бабочку то ли за нить, то ли за какую-то леску, пускал её в полёт. (Я могу ошибаться; книгу заново читать не стал, а в электронной копии поиском ничего этакого не обнаружил. Испытал досаду — почти как старый Набоков, когда память отказалась его слушаться.)

Адрес прописки этой залётной жёлтой лимонницы — вовсе не берлинский. «На Невском проспекте, в последних числах марта, когда разлив торцов синел от сырости и солнца, высоко пролетала над экипажами вдоль фасадов домов, мимо городской думы, липок сквера, статуи Екатерины, первая жёлтая бабочка. В классе было отворено большое окно…» (Дар).

1913-й год, мелькнувший в финале, несёт нас, качая, по волнам юной Володиной памяти, несёт к Поленьке и велосипеду, с сиденья которого Поленька и разглядывалась.

«…дайте мне, на любом материке, сельский простор, напоминающий Петербургскую губернию, и душа моя тает».

Память говорит.

«Тоска по родине, которую я питал все эти годы, есть лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству, а не печаль по утраченным банкнотам».

Уж больше века помнит Володя ту Поленьку.

Вот поэтическая строчка, взятая темою нашего конкурса: «Как медленно тебя я забывал!»

Забывает медленно, стало быть, сам Набоков, потусторонний герой, человек с блокнотом, пропускающий лязгающие трамваи, которые в том берлинском районе уж давно не ездят, тоскующий по Выре и устами Алики объявляющий нелюбимому Берлину «nein».

Поленька, «однолетка… дочка нашего старшего кучера Захара», означает предчувствие любви, рассвет любви, тот свежий, холодный дух весны, что не добрался пока до календарных отметин.

То же и с Аликой.

С одной психологической разницей.

Алика не даётся Берлину так же, как ему не давался Набоков.

Немец, главный герой, первым выведенный в рассказе Ксении Кумм (два героя, Вольфганг из Берлина и Алика из Ташкента, композиционно чередуются, и спиральная фабула дарит читателю дополнительное напряжение, добавочную картинность; а кто ещё читателю явится в развязке — ох!), похоже, не испытывал прежде подлинной одуряющей любви, и вот она грянула. Она, явившаяся без спросу, сломала его распорядок, пролила молоко, навалилась весною на его строгую систему, которая тотчас и рухнула.

Любовь, зарисованная автором, умчится на велосипеде по улицам Берлина, как мчался, пригнувшись, на «Энфильде» с низко посаженным рулём по русским дорожкам и тропам Володя Владимирович Н., и к Вольфгангу вернутся утраченная система и изменившая выдержка, и только щемящее, выбивающее из ритма примерно на четверть часа воспоминание останется у немецкого учителя. Воспоминание о «найн», о пролитом молоке, о внезапно купленном гиацинте; острое, остроты памяти Набокова, воспоминание о неловкости, о той первой, с зимним холодком, весне, пробудившей сердце, которая уж не повторится, ведь первое никогда, никогда не повторяется, — и звонкое «nein», отдающееся эхом пощёчины в коридорах памяти, никогда не обратится в мягкое «ja».

III. Nein?

Смятая жизнь? Трагедия? Едва ли. Какие весною трагедии!

Мужчина в сером плаще, дописав фразу, убирает блокнот в карман, покидает скамейку и вскорости замечает блеск нежной насмешки у той, что попалась ему навстречу и вот-вот покинет велосипед лёгким, немым движением, в котором была какая-то четверть пируэта. Покинет, чтобы опуститься на ту самую скамейку у озерца, где переживает отчаяние одинокий Вольфганг. На ту самую скамейку, которую любят независимо друг от друга девушка из Ташкента и мужчина из Берлина и которая служит замыкающим витком сюжетной спирали и символом надежды.

И почему нет? Любовь не сочетается с чтением Спинозы!

Система! Педантизм! Строгость! Да ведь это у Вольфганга напускное, актёрское, это моноспектакль, игра одного актёра, — следовательно, как бы хорошо он ни играл, это притворство и фальшь! И образ этот собственный (скорее, скорее листаем странички назад, к началу), имеющий целью сотворение мёртвой дисциплины в классе, Вольфганг «ужасно недолюбливал». Это сообщает нам рассказчик-автор, злоупотребляя даже признаком действия, переоценивая действие: коли «ужасно», так уж «не любил» или «ненавидел»! «Недолюбливал» — не так жутко, потому не ужасно, потому и надежду даёт, обещает. Пусть и развязка осталась недописанной. Замерла в движении.

Если эти двое — один на скамейке, другая к ней приближается, скатывается туда сейчас по аллее, — соединятся, то за фасадом дома номер двадцать два по Несторштрассе откроется весна тысяча девятьсот тринадцатого года. Туда-то, за своею юностью, за своим памятным чувством, и торопится человек в сером плаще.

 

© Олег Чувакин, март—апрель 2019

Услуги опытного редактора, а заодно и корректора через Интернет. Бородатый прозаик выправит, перепишет, сочинит за тебя рассказ, сказку, роман. Купи себе редактора!

Подписывайтесь на «Счастье слова» по почте!

Email Format
📖

11
Отзовись, читатель!

avatar
  Подписка  
Подписаться на
Инна Ким
Гость
Инна Ким

Я милого узнаю по походке: с первой строчки абсолютно знакомый, так что даже немного родной стиль Олега Чувкина) Браво, Мастер! Браво, Ксения: мне сразу и бесповоротно понравилась «Весна» — люблю рассказы-головоломки (читать и писать). Как их любил загадывать и разгадывать в своих романах и стихах сам Владимир Владимирович))) Спасибо за двойное удовольствие: от рассказа и от рецензии на него! Счастливой вам весны

Ксения
Гость
Ксения

Спасибо вам, Инна! И вам хорошей и плодотворной весны!

D.St.
Гость
D.St.

Ксения, я — за вашу победу! Да будет так!

Ксения
Гость
Ксения

Даниил, спасибо!

Ксения
Гость
Ксения

Олег! Такое пристальное прочтение нежит мою писательскую душу! Вы «отрыли» все мои набоковские «трюфеля» — и Ташкент, и Кэмбридж и …..
Ваш отзыв читать было очень занимательно, как и писать этот рассказ. Инь-Янь. Полная гармония. Спасибо вам огромное!

D.St.
Гость
D.St.

Олег! Спасибо за «расправилку», за отсылки и исследования!
Вы несколько «милитаризировали» Вольфганга и его методы, возможно, и Набоков не мог выносить именно это… Дисциплина для немцев — святое, и нам это совсем не близко. Но вспомните-ка немецкий романтизм — Шуман, Брамс, Гейне, Гофман, Шиллер, ну а Бетховен же!
Для меня их Ordnung и Romantik — столь же невероятный сплав, как наше высокое с нашим низким…

Ксения
Гость
Ксения

Баха, Баха позабыли! Erbarme dich, mein Gott! :)