Мамой клянусь

Классическая гитара, струны, дека, обечайка, розетка

 

Текст участвует в конкурсе рассказов «История любви».

Об авторе: Галина Григорьевна Ульшина, г. Батайск Ростовской области.


 

Настоящего музыканта выдают пальцы и глаза.

Не каждая женщина знает об этом, сначала отдаваясь мелодии, уже взявшей её в плен с первого аккорда, когда каждая клеточка тела начинает гармонично вибрировать, давая телу вздрагивать в такт на слабую долю.

Дарья же, опытная певица, сначала рассмотрела его широкую кисть с округлыми кончиками пальцев, почти незаметно перебирающими струны, потом перевела глаза на правую, с растянутыми в аккорде пальцами, ту, что мечется по грифу, отыскивая точки силы, и лишь потом, по неведомому случаю, они встретились глазами — его глаза под тонкими веками были тёмно-зелёными, опушёнными загнутыми ресницами. Невиданные глаза инопланетянина или призванного, вспыхнувшие на секунду в ответ на её настойчивый взгляд.

Этот казался призванным. Во всяком случае, никто не мешал ей так думать.

И тогда она запела под его гитару, и — как!

Женский голос, проходящий в дыхании бог весть какие щели и складки до высоты своей ноты в дуэте с гудящими до звона и плача струнами, натянутыми на рукодельный гриф, прилаженный к полому кедровому корпусу, так напоминающему женский стан, был сродни стонам ветра в узких извивах между камнями и зову песка в дюнах на фоне вздыбленного моря.

Дарья почувствовала эту редкую слитность голоса и звука и старалась петь тише, только иногда добавляя в мелодию белькантные рисуночки — исключительно чтобы подчеркнуть самость (а может быть, и самкость, внезапно пробудившуюся в ней).

Она была певуньей по рождению — так рождаются только княжны, а не княгини, получающие титул лишь в замужестве. И призванного к музыке она чувствовала сразу. Да, есть лабухи, рассуждала она, промышляющие музычкой по случаю, школяры, тыкающие пальчиками в клавиши, не сводя глаза с нот, и, редко, очень редко, настоящие музыканты, принимающие вызов небесных сфер и способные к со-творению гармонии из молчащего куска дерева или полой трубы.

Дарья и не собиралась здесь, на случайной вечеринке, петь, но звуки этой гитары были так манящи, что она не смогла удержаться на завершающих аккордах, чтобы не вклиниться в их гармонию танго фразой «Summertime and the livin’ is easy»…

Гитарист моментально уловил и её ритм, и дыхание вечности, и этот негритянский блюз, сотворённый ими экспромтом, прозвучал здесь как гимн — в этой обшарпанной студенческой столовой на обычной вечеринке, где каждый развлекался сам как мог среди таких же, молодых и голодных, не бывших изначально публикой,— но какие овации он сорвал, боже ты мой!

Гитарист был невысок, обладал ногами кавалериста и был крайне застенчив, отчего неопределённая улыбка то и дело пересекала его пунцовеющее лицо, создавая странное выражение. Это был совершенно не её тип.

Домой с этой вечеринки он подвёз Дарью на своей «Яве», предварительно накрепко прицепив к её спине свою уникальную гитару, а она накрепко ухватила руками его спину.

Так и познакомились, уже прощаясь:

— Даниил…

— Дарья. — И рассмеялись от родственности их имён, от созвучия их песни, от начавшегося лета и просто от юности, уходящей в молодость, от невесомости знакомства. Расстались без обещаний.

 

Она зашла в родительский молчаливый ночной дом с тихим напевом романса «Я ехала домо-о-ой, душа была полна-а-а…» и теперь понимала эти строки так глубоко, как не понимала до этого дня никогда.

Недавно её покинули все: и верный аккомпаниатор, теперь нашедший «выездную» ВИА-группу, и отец, после развода с матерью забравший свои нехитрые пожитки, накопленные им за 20 лет, и ушедший «к бабе», и сестра, снедаемая тайнолюбой страстью, исчезающая со своим одноклассником в недоступных родительскому оку местах.

А она, младшенькая сестричка, уже самостоятельно, без всяких репетиторов поступившая в институт, старшую сестру не интересовала, впрочем, как и мать, начавшую после развода новую счастливую жизнь «бабы-ягодки».

Дарья сегодня с самого утра слонялась по тихому дому в июньской жаркой одинокости и тоске, пробуя голосом то арию Тоски, то американские песенки Джоан Баэз, когда к дому подкатился красный мотоцикл, рёв которого был слышен издали и задолго.

Это был он, Даниил.

В курточке, тёмных очках, со шлемом на локте, он молча полусидел под её окнами, прислонившись к стоящей на подножке «Яве» — ни его кривых ног, ни его маленького роста, ни немного идиотской полуулыбки она теперь не увидела. Всё было сметено и забыто в один миг — перед нею был красавец, укротивший мощного коня.

— Жара!.. — Он приветливо кивнул Дарье и промокнул пот со лба ослепительно белым платком.

— Привет! Да… жарко…

— Поехали на Дон?

— Это куда?.. На речку, что ли? — Она уныло прочертила носком туфли по асфальту тротуара. Ей никогда не нравилась река с её тиной и камышами, дохлой рыбой и уткоподобными чайками.

— Ну да… Только в верховье Дона, на Арпачин. Там вода чистая…народу нет…

Отпрашиваться было не у кого, и она поехала. Даниил ей совершенно не нравился как парень, но выглядел абсолютно безопасным. А летний день такой длинный и жаркий, и так хотелось открыть его неизвестную страницу…

Они расположились среди ив на ровной песчаной полянке с пробивающейся травой. Даниил прихватил с собой и покрывало, на котором было удобно сидеть, и даже еду. Они купались, делали стойки на руках, соревнуясь, кто дольше простоит, болтали обо всём и ни о чём, и вернулись в сумерках, лихо огибая «Явой» стоящие в пробках машины.

Вода Арпачина оказалась действительно чистой, правда, с настойчивым тинным запашком.

Не море, конечно…

 

Незаметно они начали встречаться по любому поводу: то в день святого лентяя, то в день летнего солнцестояния, то пришла великая среда первой недели августа… Он привозил Дарью в свой дом, наскоро представив её домочадцам как «подругу», и семья молчаливо и незаметно растворялась в многочисленных комнатах и затихала, не мешая Даниилу принимать гостью.

Его мать, единственная, кто имел доступ в комнату сына, скрипя этажеркой на колёсиках, вскоре робко стучала в дверь, напоминая сынуле, что чай с бутербродами подан, и можно забирать.

 

А Дарья уже тонула в зелени его глаз, в соболях разлётистых бровей, удивляясь его римскому профилю и блеску кудрей с отливом воронова крыла. О чем только они ни говорили в эти долгие вечера, сколько книг они обсудили и сколько прослушали музыки с нотного листа — не счесть! Тут рояль гудел в неистовстве «Мефисто-вальса», то гитара пыталась станцевать танго Пьяццолы, то они вдвоём пытались на два голоса пропевать мелодии «Песняров», то пробовали подражать Элле Фицджеральд, и столько было покоя и лада в их вечерних посиделках, незаметно перешедших в полежалки, что она перевезла к Даниилу вещи.

И не было ни разрывающей боли, ни стыда, ни протеста в их главный связующий час, а было такое всепоглощающее согласие, когда он перехватывал её дыхание, мгновенно замирая и заговаривая её, зашёптывая, как это делали издревле волхвы, что поднималась подспудная обоюдная жажда осеменения, какой призывает пчёл раскрытость цветка, томимого ароматом.

Сколько раз потом, в свободные от Даниила годы и десятилетия, она вспоминала эти дни и ночи абсолютного сангама, в противовес другим дням и ночам, когда её мозг был в согласии с выбором свободы «от него», а тело, потерявшее хозяина, противилось нашествию нелюбов, вздыбливаясь, как единожды прирученная норовистая кобылица, и ртачится, и стрижёт ушами, не даваясь чуждому наезднику и норовя его укусить.

 

Все походы в гости, выступления, вечерние платья — всё куда-то ушло на дальний план, как не существовавшее, и от этого совершенно несущественное.

Даже в институте пришлось взять академический отпуск — ей было не до учёбы.

Даниил тоже почти оставил работу, правда, пока по больничному, и зарплату ему платили.

Свекровь, не зная, радоваться перемене неукротимого сына или скорбеть, частенько приговаривала: «И не пил бы, и не ел, всё б на милую глядел!», вкладывая в эти нехитрые стишки всю материнскую ревность и тревогу.

А он и вправду всё глядел да целовал опухшие губы милой, не давая ей встать с кровати. С кругами под глазами Дарье приходилось идти на работу, съёживаясь под уколами тороватых на язык опытных сотрудниц, всякий раз освежавших свои потускневшие от времени впечатления от собственного медового месяца, снабжая их новыми пикантными подробностями да похихикивая.

Дарья устало молчала — ей бы доработать до звонка, а там, на проходной, точно к сроку подъезжала красная «Ява» и они, провожаемые завистливыми взглядами, срывались с места и мчались в тёплую ростовскую осень, окутав прохожих синеватыми выхлопами, навстречу бьющимся кленовым листьям и густеющим сумеркам.

 

Первым её глубоким удивлением, похожим на падение с высоты, было рождение сына. Даже не само рождение, к которому она была готовилась в течение многих месяцев, а неубранная комната, в которую она вошла после выписки из роддома с сыном на руках.

— Не успел! — разводя руками, он норовил убрать с рояля кипы нот, отчего поднималась пыль, и Даниил начал чихать. — Старые ноты…понимаешь? Принесли с чердака… Я до утра играл. Так интересно! Звуки прошлого… понимаешь? — Он с привычной уверенностью обратился за поддержкой к Дарье.

Она не поднимала глаз, прижимая к себе спелёнутое тельце.

Дарья прилегла на супружескую кровать, на которой был зачат их сын, положила рядом дитя и молча наблюдала, как их муж и отец фильтровал слитую с аквариума воду, снова доливал её в аквариум, пересаживая рыбок по одной из плоской банки, а потом размещал растения, вставляя их корневища в галечный грунт, когда беззвучно распахнулась дверь и свекровь вкатила тележку с чаем и бутербродами.

— С выпиской! — Она мельком взглянула на худенькое тельце внука, вздохнула и миролюбиво заключила: — Ничего, вырастет!

 

Через несколько лет она умерла, оставив в доме неистребимый запах тела, заживо съедаемого раком, и тридцатилетнего сына, взявшего за моду клясться матерью, к которой за время её болезни не подошёл ни разу. И это, всегда отстранённое от него слово «мать», теперь вбирало в себя всю бездну его одиночества, которое отныне не могла заполнить ни одна женщина мира, и от этого он неистово принялся искать заполнения в других, доступных ему женщинах, свободных от хлопот с ребёнком и домом, и от этого самого ему одновременно ненавистных.

Дарья же, почти обезумев от изнуряющих забот с мальчиком, от перебранок с мужем, от бесконечной уборки старого дома с десятком комнат и комнатушек, переходивших в чуланчики и закоулки разного назначения, переносившая все трудности быта через оплот верности и взаимной заботы, почувствовала в Данииле перемены, но от бессилия уже не рассуждала: кулём свалившись, она засыпала, уложив голову на сомкнутые руки перед накрытым к ужину столом.

Она давно не пела, а Даниил давно не садился ни к роялю, ни к гитаре, о дуэте и говорить не приходилось: шустрый малыш так и норовил куда-то запропаститься и там нашкодить. Незаметно забылось их яркое музыкальное прошлое: у Дарьи певческое, а у Данила инструментальное…

О, когда-то городские газеты его называли маленьким Моцартом, а её — золотым голосом области…

Даниил ей всегда говорил, что главное в жизни — это любовь, и всё, что она получает от него — это богатство его сердца и больше ничьё. Он даёт, она — принимает. Всё!

Оно, это сердечное наполнение, или есть, или его нет.

— Сын?.. — говорил Даниил, укладывая отутюженный белый платок в нагрудный карманчик, — да, клянусь мамой, это хорошая идея. Но он мой соперник, он украл у меня мою женщину и навязал мне ненужную роль отца. Как это совместить, а?

Сын не вовремя плакал, не вовремя какал и долго сосал грудь, делая таким образом недоступной не свою мать, а его, Даниила, супругу. Разве такого итога он искал, когда среди ночи мог сыграть своей возлюбленной жене ноктюрны Шопена, наполняя ночь рассыпанным бисером звуков? А Григ?! Этот торжествующий норвежец влетал своими ледяными каруселями в их неподвижную июльскую ночь, вспугивая цикад и светящихся бабочек, и «Свадебный день в Трольхаугене» легко переносился в знойный Ростов. Куда подевался их праздник жизни?

Как сказал классик, любовная лодка разбилась о быт…

Однажды Даниил, в сердцах хлопнув дверью, разбудил сынишку и в ответ на его плач, сжав кулак в клятве «No pasaran», выкрикнул:

— Мамой клянусь, я так жить больше не могу! — И, помрачнев, добавил с упрямством: — И не буду. Не хочу.

— А как прикажешь быть нам? — Дарья вышла из спальни, укачивая испуганного малыша. И вдруг с ужасом поняла, что перед ней — тот самый кривоногий недорослик, подкатившийся к ней с мягкого бока тотального одиночества, который сейчас чувствовал себя хозяином судьбы, отказывая напрочь в этом праве ей, назначенной им же богине, им же коронованной на трон царевне, и что ему, сиротинушке, уже напели в уши добрые друзья о половине большого дома, доставшегося ему в наследство, и о толпах чудных молодых и длинноногих дев, которых стоит только поманить…

А ей, как простой лохушке, остаётся забирать своего законнорожденного, тряпки и топать на поклон к свой маме, вечно живой, как Ленин, и не предполагавшей о свершении ею же предсказанных событий в браке дочери. И теперь Дарье придётся выслушивать это бесконечное «я же говорила», менять садик, сосуществовать с отчимом…

А Даниил?.. Он клялся мамой, что не выгоняет её на улицу с сыном и ни за что не прикоснётся к её вещам. Так Дарья и ушла: с узлом в правой руке и с сыном на левой — маме на голову.

 

Хотя… ну кто бы клялся мамой?! Через неделю Даниил обивал пороги тёщиной однушки, тщательно подбирая темы для задушевных бесед и встречая с работы жену за семейным столом, хотя раньше между тёщей и, с её точки зрения, неказистым Даниилом существовала неприкрытая непереносимость, называемая им же идиосинкразией для шифровки.

Глубоко уязвлённая Даниилом, принятым ею за избавителя от материнской тирании, Дарья теперь воспринимала его за случайного победителя и смотрела на него новыми глазами, не веря самой себе: как этот пустозвон мог её увлечь, что она, будто тёлка на привязи, пошла в неизвестность безмолвно и доверительно, послушная поводу в руках безответственного безумца?

Пять лет, вычеркнутых из молодости, незаконченный институт, прерванный стаж, бесквартирье, ребёнок на руках — как жить?..

Даниил принялся наезжать, как всегда, внезапно, теперь внося суету и хаос в тесную квартирку матери и отчима, терпеливо переносящего бесконечные вопросы любопытного ребёнка и даже затевающего с ним совместные игры.

Мать скоро не выдержала и настойчиво посоветовала Дарье сойтись: все, мол, так, ссорятся, а потом всё налаживается.

Но лучше не стало. Дарья чувствовала давление стен, наполненных голосами других женщин, приходивших в её отсутствие, ей мерещился призрак свекрови, топающий отёкшими ногами и даже запах, навсегда въевшийся в стены, отжимал её от этих стен. Что-то умерло, когда-то жившее меж ними тогда, тёплое, летучее и безымянное. Р-р-раз — и не стало его.

 

Она ушла на квартиру, не сказав никому адреса. Чужой уют съёмной квартиры облегчения не принёс: звуки многоквартирного дома значительно отличаются от звуков дома собственного. И гудение лифта, и проникающие обрывки разговоров, и жужжание воды в батареях, и вечная капель кранов — как это было далеко от блаженной защищенности и тишины частного особняка…

Даниил же, выследив, как заправский разведчик, маршрут своей бывшей жены с работы в садик, а затем к дому, начал преследовать её и там.

— Мамой клянусь, ты, и только ты будешь меня хоронить! — Слова о последнем дыхании, отдаваемом ей, когда-то нежно любимой, потрясли Дарью, они были сродни братанию на крови. Это были запредельные слова, уже ставшие даже не словами, а сакральным кодом, открывающим все запертые двери. Они снова сошлись.

Через неделю Даниил ударил её наотмашь, подозревая в изменах, ощущая себя, как он сказал, «стоящим в очереди» или что-то в этом роде. Его вещи немедленно были сброшены с балкона четвёртого этажа съёмной квартиры, а дверь захлопнута навсегда.

Она завела себе мужика. Точнее, поначалу, собеседника, писателя, который лишь через какое-то время пригрелся у неё. Как-то на улице Дарья увидела бывшего мужа, высовывающего из-за угла свой римский нос, и ещё крепче вцепилась в локоть писателя, который не имел платков вообще. И уже не отступила.

О том, что браки совершаются на небесах, она слышала, но где — скажите! — небеса, а где — наша грешная земля? Сколько их было, мужиков, потом…

Этот писатель, отродясь не имевший носовых платков, сначала стучал на машинке, а потом зачитывал вслух написанное, стряхивая пепел обмусоленной и изжёванной сигареты на стол, ковёр, колени, окончательно гася её в полной банке с окурками.

Даниил курил красиво, оставляя мундштук сухим, и позволял Дарье делать пару затяжек…

Когда Дарья случайно прочитала пропечатанный лист писателя, то ужаснулась количеству ошибок. О постели она предпочитала не думать вообще. Если бы не приступы эпилепсии, которые сотрясали писателя время от времени, то сосуществование в одном периметре было бы вполне терпимо, но всякий раз после приступа писатель с ней знакомился заново, и это очень напрягало.

Они расстались.

Другим был доктор. Точнее, он был ветеринаром, мечтавшим быть человеческим доктором: так человек поёт в ванной, чувствуя в себе певца и настойчиво извлекая его из недр организма, чтобы объяснить себе самому и соседям, кем он, собственно, является, а что он шофёр или там повар — так это временные трудности. Доктор имел пачки бумажных платков, которыми заполнял корзины, но абсолютно не имел слуха, что не мешало ему громко петь в ванной, отчего из вентиляционного канала в полуобморочном экстазе ссыпались на пол тараканы, которых он не замечал. Он оплачивал разные курсы по психиатрии, получая соответствующие дипломы, пока наконец его взяли в районную поликлинику психиатром. Этот одинокий психиатр, оставив жену и двух детей, принялся искать счастья в жизни, для начала определив Дарьин психотип как «динамический», а в её сыночке обнаружив все признаки детской шизофрении. Вероятно, он был прав, но они вскоре расстались, так как Дарья постоянно чувствовала себя под прицелом оценивающих маленьких глаз, и это было невыносимо.

Третьим был вдумчивый инженер среднего звена, трудолюбивый и ответственный за порученное ему дело в части хвоста военного вертолёта, за которое он отвечал головой и, по-видимому, ногами, так как более вонючих носков Дарье видеть не приходилось. Носки он менял только в состоянии их тотального продырявливания.

Впрочем, какая разница, кем и чем был третий и четвёртый, и пятый, если они все слились в одно лицо «мужика» и навсегда отрезали путь к отступлению в прежнюю жизнь.

Она жила среди руин, не чувствуя собственной боли и мерзости запустения, она, когда-то назначенная Даней «богиней» и преданная им же, не оставляя в гневе камня на камне от их царства, упиваясь его виной, как кровью — утишивалась ли она?

Этот вопрос она задавала себе всякий раз, оглядывая свои раздавленные работой руки с заскорузлыми пальцами, которые с тех пор никто не целовал и не шептал в её колени неведомые слова. Как жрица храма богини Анахит, она жертвенно отдавалась на его ступенях любому иноземцу, отвергая своего соплеменника и не требуя ничего для себя, лишь зарабатывая себе право на своего единственного и молясь счастью не забеременеть.

Бывший муж регулярно наезжал, невзирая на меняющиеся лица отчимов собственного сына, притягиваясь к нему всё крепче — возможно, проявление общих внешних черт заставляли его вглядываться в растущего сына как в зеркало, ещё незамутнённое грозовым фоном будней и ошибок.

Не выходя из машины, он звал к себе сына, играющего во дворе школы, и усаживал к себе на колени, чего он никогда не делал, живя в супружестве. Отец задавал сыну всякие вопросы о жизни, удивляясь смышлёности мальчика. Дарья зачастую узнавала о визитах бывшего только от сына, с радостью осознавая, что ему теперь Даниилу напрочь отрезан путь к возврату, и частичное облегчение, похожее на сатисфакцию дуэлянтов, немного согревало и оправдывало осквернение, принятое ею ради будущего блага.

Наконец, один мужик попался работливый и молчаливый. Починил Дарье что-то по найму, зачастил, да так и остался, незаметно входя во все домашние дела и проблемы, везде пытаясь подставить своё плечо. Рослый, неразговорчивый, неласковый — но Дарья уже не претендовала на подарки судьбы и научилась уживаться с нелюбами, не обижаясь на их чёрствость и не ожидая от них чуда. Платков не требовал, зубом не цыкал, не пел, не писал, на работе сутками не пропадал — одним словом, прижился.

Поженились и родили девочку с разницей между детьми в 15 лет.

Потом собрали все, какие могли, деньги, заняли и купили небольшой домик в пригороде — зато свой!

Сын, легко прощавший матери временных мужчин, не принял законного второго мужа и ушёл жить к бабушке.

Уже подросла девочка и самостоятельно мела веником перед двором, когда у ворот заскрипели тормоза машины и маленькая дворовая собачка неистово залаяла на чужих. Дарья, уже изрядно пополневшая, плавно подплыла к калитке и увидела, как её дочь оживлённо беседует с седовласым худощавым человеком, оставив веник. Дарья даже сразу и не узнала своего бывшего, поседевшего и помельчавшего, каким-то чудом узнавшего её адрес и не отказавшего себе в праве вторгаться в её жизнь, внося очередную волну хаоса.

Вот неотвязный какой!

Достаточно того, что она уже собрала большую коллекцию пластинок с классической музыкой и слушает её вечерами, заразив старшего сына, — вот фортепиано в его комнате, заваленное нотами пьес, собственноручно написанных им самим… Когда приезжает — играет целыми днями и пишет музыку. Говорить ли Даниилу об этом? Нет, не стоит — он не имеет касательства к этой стороне жизни. Даже алиментов не высылал! Нет, нужно положить этому конец!

Пока Дарья спустилась в погреб, где её законный второй муж мастерил вместительные полки, пока в ответ на её жалобу он пробурчал, что пусть разбирается сама, пока вылезла не солоно хлебавши — прошло время.

А дочь, крепко держа за руку её бывшего, уже стояла посреди двора, отпихивая ногой вконец обезумевшую собачку, норовившую подпрыгнуть и облизать гостя.

Ну да, собаки его любили всегда…

— Милая, дорогая моя Дашенька! — без предисловия начал бывший, не отпуская руку девочки. — Ты помнишь, что тебе суждено принимать моё последнее дыхание?

Дарья почувствовала, как загорелась её щека, когда-то наотмашь ударенная вот этим фантазёром, и попыталась забрать руку дочери, как вдруг он схватил девочку на руки со словами: «Да я её уже люблю, она — твоя дочь, а значит, и моя!» — причём дочка обвила его шею руками и явно забавлялась происходящим. Даниил прижался к лицу девочки щекой, и два подобных друг другу лица, — уж какое подобие могло быть у пожилого седого мужчины и девочки, — но и оно поразило неожиданным сходством.

— Возвращайся ко мне, прошу тебя!

Дарья, отогнав смутившее её видение, с сожалением оглядела сохнущего белокудрого незнакомца, осиянного огромными глазами, ставшими от худобы ещё больше. Он перехватил эту её пронзительную жаль к его уходящей жизни и, сорвав с шеи цепочку с крестиком, последним подарком умершей матери, размахнулся и вдарил оземь с криком:

— Мамой клянусь, ты одна мне нужна, всегда была нужна! — И заплакал. Дарья подошла к нему, такому худому, безутешному, и обняла его, утирая, как ребёнку, слёзы, одновременно не позволяя встать на колени. Платка в его кармане не оказалось.

Дочь обнимала Даню с другой стороны, покрывая его щеку поцелуями.

— Поздно уже, прости меня. Всё прошло… Давай крестик поищем.

Но крестик с цепочкой сколько ни искали, так и не нашли — как сквозь землю провалился. Так и уехал бывший восвояси, оставив в доме Дарьи золотую клятву на имени матери.

Даниил в тот день привёз красивый чёрный палантин, и, уже прощаясь, неловко сунул его в руки дочке, а потом, ссутулившись ещё больше, уехал.

Больше они не виделись.

Странное дело, но Дарья с этого дня начала замечать, что глаза дочки всё явственнее вспыхивают изумрудной зеленью, не имеющей ни малейшего отношения ни к её синеглазому роду-племени, ни к сонму кареглазых родичей второго законного. Более того, дочкин нос из детского курносика начал стремительно выпрямляться, всё резче напоминая римский, от чего Дарья чувствовала себя как минимум пчелиной маткой, единожды оплодотворённой в брачном полёте проворным трутнем, чтобы всю оставшуюся жизнь воспроизводить его генотип в своём потомстве.

 

Чёрный ажурный палантин Дарья надела десять лет спустя на концерт, и все сыпали комплименты сверкающим павлинам, расшитым по концам.

— Мой бывший подарил, — улыбаясь, отвечала она.

А по возвращении палантин в тот же день незаметно соскользнул с плеч и остался в каком-то междугороднем автобусе. Как жертва на поминовение усопшего, мелькнула острая мысль, пронзившая сердце Дарьи. Утром она позвонила сыну, живущему в Ростове, узнать, не случилось ли с его отцом беды. А сама запомнила день — 21 апреля.

Так и вышло: именно в этот вечер в районной больнице Даниил скончался от рака лёгких.

И последнего вздоха она не приняла.

Сын навещал стареющую мать изредка — часто было невозможно. Она взрывалась на любое замечание сына, реагируя не на его смысл, а на его невероятную моментальную схожесть с отцом то в изгибе брови, то в жесте, то в интонации, и ей отчаянно нужно было погасить это видение, утишить этот воскресший голос, разрушить этот появляющийся призрак прошлого.

Дарья даже почувствовала необъяснимое облегчение, узнав о смерти Дани.

Ведь до этого дня она жила, огнём и мечом испепеляя следы сосуществования с ним, но от этого возникали лишь ожоги, которые рубцевались отвратительными келоидными наростами, превращая её сегодняшнюю жизнь в подобие уродливого строптивца, отмеченного тавром на лбу, — не избавишься и не забудешь, не убаюкаешь боль и не успокоишься.

Ведь теперь некому было заговаривать, зашёптывать её вечно рвущееся сердце, уже не помещающееся в груди от этой постоянной боли, несогласия и томления, отгоняя от себя осознание факта единожды подаренной ей любви. И фантомные боли по ней, как старому фронтовику, не давали уснуть, и она нянчила культю любви, как деревенская дурочка нянчит деревянное полено вместо потерянного ребёнка.

Всю жизнь она пыталась избавиться от сращения с ним, всечастно чувствуя себя его Галатеей, усматривая его вездесущность даже в простых словах: зДАНИе, заДАНИе, созДАНИе.

Даниил ей никогда не снился, а все фотографии она бережно хранила в альбомах, среди которых лишь один был тот, самый больной, и она никогда не прикасалась к нему. Да что фотографии? У них дни рождения стояли почти рядом — хочешь не хочешь, а помнила об этом она всегда, и вот теперь добавилась ещё одна дата — день его смерти.

Но сейчас, когда старший сын, не получавший от отца даже алиментов, не мог зайти в дом к отцу после его кончины, так как всё имущество было написано на добрую женщину с которой папа встретил смерть, Дарье было не столько обидно, сколько грустно. Они с Даней там и пристройку сделали, и гараж, и она эти стены белила и красила — а теперь всё чужое…

Хотя в этом был свой резон: постоянно оглядываясь, однажды она бы взорвалась бы от вакуума любви и мысли! Казалось, до горизонта — всё ширше и ширее плескался океан нелюби и скудоумия окружающего её мира, где на крошечном островке прошлого память пыталась свить себе гнездо.

Но… вот и Даниил оказался пустословом, а не щедрым и благородным до конца.

Значит, можно жить дальше — таков мир. А фантазёрка — она.

Нет, как-то потом Даниил ей приснился — это было вскоре после того, как она встретила на рынке бомжа с большими зелёными глазами в ореоле густых ресниц и удивительно похожим на Даниила лицом. Он был так же худощав и кривоног — впервые Дарья подумала, что этот бомж похож на гарпий, привлекавших корабли своим пением и красивыми лицами, но обладавшими чудовищными птичьими ногами.

Но эта встреча с бомжом оказалась спасительной для Дарьи, так как ничего не подозревающий бомж нёс несусветную околесицу «порядочной женщине», не сводящей с него глаз.

Дарья настолько была потрясена сходством бомжа с Даниилом, что сначала появилось дикое желание взять этого двойника, вернувшегося с того света, и поселить в летней кухне, не думая о реакции законного супруга, пока первое впечатление не сменилось трезвым испугом и отторжением — это же было просто наваждение, и всё!

Возможно, поэтому Даниил приснился потом ей так легко, и она отпустила его, там, во сне, окончательно простив. Утром Дарья долго не могла отойти от этого сна и продолжала плакать, выплакивая все свои обиды на Даниила, включая его одинокую раннюю смерть, его непростительное предательство, не прощённое только ему — от других мужиков она и не ждала ничего.

Она всем прощала предательство и обиды: и старшему сыну, покинувшему её, и матери, никогда не поддерживавшей свою дочь, и мужу, далёкому от её миров, и всем-всем, уже давно ни на кого не надеясь, — только не Даниилу.

Вот только теперь, после встречи во сне, почувствовала, что простила, выплакав последнюю горечь, отчего осталась в душе только жаль, текучая, густая и немного сладкая.

 

Сыну было около сорока лет, и он время от времени приезжал к пожилой матери и отчиму помочь по хозяйству. В это ещё тёплый осенний день нужно было подрезать и подвязать виноград к рёбрам высоченной беседки, вмещавшей в свою утробу «КамАЗ». Сын вырос высоким и, скорее, полным, не в пример своему легковесному, но атлетичному отцу, и уже не походил на него так, как раньше — Дарья уже могла на сына смотреть как на собственное творение, не чувствуя настойчивого вторжения другой породы, отчего их отношения наладились.

Учитывая тяжеловесность сына, решили послать на виноградник дочкиного мужа, длинноногого и спортивного парня. Он ловко перебирался по гнутым трубам опоры, а дочь, стоя внизу, не сводила с мужа глаз, опасаясь, как бы он не свалился с шестиметровой высоты. Дарья же, на законных правах старой больной матушки, изредка подбирала срезанные лозы и лишь поглядывала на работу зятя, когда уходящее солнце высветило металлическое сверкание в обнажившихся лозах.

— Зятёк, — покричала она снизу, — вернись, глянь, что там блестит?

Зятёк, распластавшись над двором как осенняя птица в полете, дотянулся рукой до среза и покричал, свесив голову между лоз:

— Это цепочка, мам! Она вросла в ствол! Распилить, мам?

Дарья всё поняла.

— Оставь! — У неё только и хватило сил, что отмахнуться. Это Данин крестик, выпорхнувший из рук, зацепился звеньями цепочки и свил там себе гнёздышко — а мы-то искали его внизу…

Вот она, его золотая клятва матерью — над её двором, так и осталась навсегда, окольцованная цепью и вросшая крестом в виноградный ствол благословением.

Дарья, превозмогая себя, накормила на прощанье молодёжь, как она называла сына с невесткой, дочь с зятем и внуков, отмахнулась от расспросов, кивнула («спокойной ночи») мужу и ушла к себе, исполненная самой трезвой мысли, отчего ей вдруг стало легко, как если бы она бежала по воде, а потом, наконец, освободившись от сопротивления волн, — по влажному гладкому песку.

— Клянусь мамой, — неожиданно для себя она произнесла эту Данину клятву, — я всю жизнь любила тебя, и ты знал это!

Она достала сокровенный альбом, где он и она, ещё такие молодые и счастливые, переполненные друг другом, смотрели с карточек, ещё не ведая ни о чём.

И нужно быть Дарье полной дурой, чтобы сейчас заливаться слезами, вспоминая свою первую любовь, пронзившую жизнь силой брошенного в смерть копья, и испепеляющую ненависть, рубцующую лоскуты этой жизни, пройти все стадии адской кухни, от ледяного одиночества до полного исчезновения в массовом марше бытовухи — пройти, как через круги чистилища, и дожить в итоге до прощения самой себя. И что плакать-то?

Она всматривалась в Данины глаза, повторённые в сыне и младшей дочери, в его руки, знающие всякий рисунок её кожи, в его тёплую венку на шее, бьющуюся под воротничком, так, что ей показалось, что он всегда был рядом и только вышел ненадолго. Она даже оглянулась.

Да, он был избранным, это точно.

 

© Галина Ульшина

Услуги опытного редактора, а заодно и корректора через Интернет. Бородатый прозаик выправит, перепишет, сочинит за тебя рассказ, сказку, роман. Купи себе редактора!
Прочти читательские отзывы и купи собрание сочинений Олега Чувакина! В красивых обложках.

Подписывайтесь на «Счастье слова» по почте!

Email Format
💝

7
Отзовись, читатель!

avatar
  Подписка  
Подписаться на
Татьяна Попова
Гость
Татьяна Попова

От рассказа у меня осталось очень противоречивое впечатление. Не считаю себя вправе критиковать (и не специалист, и сама в конкурсе участвую), но не могу не посоветовать автору избавиться от опечаток, их довольно много, и они очень мешают восприятию рассказа. Не обижайтесь, я сама часто не вижу своих опечаток и понимаю, как трудно начисто вычитать собственный рассказ.

Иветта
Гость
Иветта

Всё-таки фразу поэта про любовную лодку, разбившуюся о быт, нужно было оставить читателю для комментариев. :))
Вообще, стоит заметить, рассказ полон самостоятельных авторских психологических комментариев событий и героев. Автор рисует ситуацию, эпизод, и сам же как бы комментирует их, объясняя читателю, что сам-то он понимает причины происходящего, и следствия тоже понимает. Читателю ничего не остаётся, как только согласиться. Но тема всё равно цепляет. Кому не знакома описанная в рассказе спираль с залипшим витком, когда будто ходишь по кругу и всё не можешь вырваться из него, порочного?

Приятно удивило умение автора в жанр короткого рассказа вместить почти эпопею — целую жизнь героини, не запутав читателя, не утомив. И главное, что, на мой взгляд, сделал текст, это напомнил, что искусство, творчество, тем более музыка, — вещи достаточно безжалостные, ревнивые, они требуют тебя целиком только для себя. «Так мощен наших крыл разлёт, что сблизиться нам не даёт» — написал другой хороший поэт. Эти двое сблизились, но крылья обломали, и рак лёгкого у главного героя — как метафора жизни без возможности дышать.

Язык повествования ёмкий, красочный, а к троекратному (будто протокольному) «так как… » можно отнестись как к досадной погрешности.

Инна Ким
Гость
Инна Ким

Очень хороший рассказ. Самобытный. Честный. Настоящий. Спасибо, Галина!

Нетта
Гость
Нетта

Хороший, грустный и даже горький рассказ. Много точных психологических деталей, верных сравнений, красивых метафор.
И тем не менее, мне кажется, что автор слишком старается писать красиво, поэтому возникают тяжеловесные, сложночитаемые конструкции.

Женский голос, проходящий в дыхании бог весть какие щели и складки до высоты своей ноты в дуэте с гудящими до звона и плача струнами, натянутыми на рукодельный гриф, прилаженный к полому кедровому корпусу, так напоминающему женский стан, был сродни стонам ветра в узких извивах между камнями и зову песка в дюнах на фоне вздыбленного моря.

Голос, проходящий до ноты, в дуэте со струнами, натянутыми на гриф, прилаженный к корпусу, напоминающему стан — этот паровозик можно, на мой взгляд, разделить, упростить, не теряя смысла.
Сравнение с ветром в извивах между камнями — я не смогла представить себе этот стон, — а следом вдруг песочные дюны, а потом ещё и море. Мне кажется, это красивость ради красивости.

Думаю, витиеватость повлияла на динамику, и в какой-то момент я почувствовала, что устала от сложных гусениц описаний и пояснений автора.

Я обычно не обращаю внимания на названия, и даже редко запоминаю. Но тут название кажется странным и неудачным, и даже обесценивающим.

Сюжет комментировать не берусь, потому что чувствую, что это история одной жизни.
Полностью соответствует теме «Как долго тебя я забывал», но в чем состоит фантастический элемент я, к сожалению, не поняла.

Спасибо!

Иветта
Гость
Иветта

Да-да, про название согласна — маргинальное, режет ухо как. «Клянусь мамой» кажется правильнее. В детстве часто так говорят.

Шамиль Мусин
Гость
Шамиль Мусин

Местами хороший слог, местами затянуто. Рассказ оставляет ощущение горечи: как можно любить такое ничтожество. Возможно, в его тени Дарья прошла в двух шагах от того, кто ее уже не найдет.

Нина
Гость
Нина

Очень понравился рассказ Галины Ульшиной «Мамой клянусь». Я прочувствовала и поэтичность изложения, и драматизм. И трагичность судьбы главной героини, которая, на мой взгляд, очень светлая и стойкая. Рассказ объёмный и сложный. Спасибо автору.